В первый день после ареста, когда его привели в камеру Петропавловской крепости, ему временами казалось, что это – дурной сон, что он сейчас проснется и вместо тюремных стен увидит свою роскошную опочивальню в большой квартире на Невском проспекте. Постепенно царский сановник привык к положению заключённого, к скудному тюремному быту, и верхом блаженства для него были свидания с женой, свежие газеты, привычная еда и прогулки по тюремному дворику. Теперь он оказался в условиях, которые раньше показались бы ему просто нечеловеческими, однако он принял их смиренно и радовался самой малости: и тому, что нашлись свободные нары с матрацем, и что соседом оказался единомышленник и хорошо знакомый человек. И уж совсем растрогался бывший министр и камергер императорского двора, когда Маклаков предложил ему толстый кусок сыра с хлебом.
Заключенных поодиночке вызывали на допрос. Возвращались все молчаливые, подавленные. Белецкий, придя с допроса, рассказывал:
– Мы все для них заведомо преступники. Мне следователь, хотя, следователем-то его не назовешь… В общем, этот чекист так и сказал: «Вы по своему происхождению и роду занятий – наши классовые враги, и никаких других доказательств вашей вины нам не нужно». Вот так. Сидит этакий юный Марат в студенческой тужурке, раздувается от важности и вершит нашу судьбу.
– А какой нас ждет приговор, он не сказал? – спросил Маклаков.
– Сказал, что революционный суд – справедливый, но гуманный.
Следующий день принес неожиданную весть, переданную традиционным тюремным способом – с помощью перестукивания через стену: застрелен глава Петроградской ЧК Моисей Урицкий и тяжело ранен Ленин. Оба покушения совершили эсеры: Каннегисер и Фанни Каплан. Когда Белецкий, принявший «стенограмму», огласил её в камере, многие не могли сдержать радостных улыбок. Кто-то даже пытался захлопать, но на него сразу зашикали.
– Кажется, гидра революции начинает пожирать сама себя, – услышал Хвостов радостный шепот своего соседа.
– В нашем положении, Николай Александрович, радоваться нечему, – отвечал Хвостов. – Теперь у большевиков появился повод расправиться со всеми, кто недоволен их властью.
И он оказался прав: на следующий день кому-то вместе с передачей принесли свежий номер газеты, где объявлялось о начале красного террора и о расстреле заложников. Все в камере поочередно читали пугающе крупные жирные строки: «…На единичный террор наших врагов мы должны ответить массовым террором… За смерть одного нашего борца должны поплатиться жизнью тысячи врагов…»
Вечером по камере разнеслась страшная весть: завтра их всех поведут на расстрел. Сообщил об этом охранник, которому через дверное окошко сдавали миски после ужина. В камере воцарилась мрачная тишина. На лицах у заключенных – страх и отчаяние. Многие молились, молча шевеля губами.
Хвостов уже давно заметил в камере священника, у которого было спокойное, умиротворенное лицо. «Так это же Иоанн Восторгов», – он только теперь узнал в этом истощенном старце своего сподвижника по Союзу русского народа. Отец Иоанн получил широкую известность благодаря своим ярким проповедям в защиту монархии и Церкви. Протискиваясь между нарами, он подошел к батюшке и попросил разрешения исповедаться. Тот приветливо взглянул на него:
– Епитрахили у меня, правда, нет, но в особых случаях таинство исповеди можно совершать и без нее.
Последний раз бывший министр причащался Святых Христовых Таин два года назад, когда еще был на свободе. Исповедался он тогда кратко и формально, как, впрочем, и всегда до этого. Но за те полтора года, что он провел в неволе, он многое переосмыслил и, как никогда ранее, чувствовал себя большим грешником. Сколько раз, будучи на высоких государственных должностях, он интриговал и порой лукаво говорил о благе России, а думал о том, как сделать карьеру и приумножить свое состояние. Заканчивая свою исповедь, он сказал:
– Еще я осуждаю наших крестьян за то, что бросили нас, оставили без защиты. Мы ради их блага работали, защищали их от революционеров, чтобы они могли мирно трудиться, а они наши усадьбы разгромили, растащили. Осуждаю. Грешен.
Батюшка тяжело вздохнул: