К сожалению, легкая беллетристика – наркотический яд. После нее – опустошение сознания, и одиночество чувствуется еще сильнее. В переходные моменты хорошую службу могли бы сослужить журналы своим разнообразным содержанием. Но их нет. И сердцем овладевает тоска, как ни бодришься. А при мысли о бесконечно далеком дне окончания срока сердце замирает и думать нет сил. Мимолетно представляю себе последние дни пребывания здесь, затем выезд, путешествие. Уже и теперь мысль об этом страшно волнует. Что же будет тогда? Вновь родится недоверие к врачу и опасение, что сойду с ума или разовьется болезнь сердца до того, что не перенесу волнений, связанных с выходом отсюда. Но возможно и то, что успею переволноваться заранее и тогда буду совсем спокоен. Будущее темно, а в настоящем апатия и тоска. До возрождения остается еще тридцать семь бесконечных недель.
Сегодня, 8 мая, на прогулочной лужайке посажены первые березки. Отмечаю это как исторический факт. Может быть, через много лет заключенный второго корпуса прочтет эти строки, прислушиваясь к шелесту разросшихся берез. Тюрьмы не имеют истории, написанной заключенными, да и не могут иметь ее. А какой интересной могла бы быть такая история! Меняются и внешний облик тюрьмы и внутренний склад заключенных; то и другое своеобразно отражает общие условия культурной и политической жизни страны.
Посаженные сегодня березки – тонкие и хилые. Мне грустно смотреть на них, точно это арестованные дети с наивными глазками – листьями.
X. МАЙСКИЕ ВОЛНЕНИЯ
Тюрьма стала привычкой, она не замечалась. Березки вывели из забытья – тоненькие, нежные. Хотелось ласково посмеяться над их молодостью, рассказать про тюрьму, обнадежить: вырастете, увидите вольный мир за оградой! Там плещется Нева и солнечная струя бежит вслед пароходу; там так много жизни; обрывки волны вытягиваются в прозрачные полосы, чтоб рассыпаться полукруглыми блестками, засветиться полумесяцами, собраться в торжественные короны, плеснуться искрами и затрепетать серебристыми крыльями чаек. Но вспорхнули чайки, быстрее мысли обернулись они чашечками ландыша и мгновенно перенесли мысль в даль детства. Забылись наивные глазки тюремных березок, забылась тюрьма. В мыслях другие березки, в забытой роще.
Свисток: раз-два. Будто далеко, далеко. А сколько раз бывало резал он слух и заставлял встрепенуться в тревожном ожидании! Теперь медленно, точно против воли, проникают в сознание знакомые звуки: раз, раз-два. Наш коридор.
Воробей третий раз пропорхнул мимо окна и пискнул с упреком. Там, в роще, по безлистным ветвям, пели когда-то невидимые птахи, и ландыши манили в лесную глубь. Почему не достиг конца той тропинки, что начиналась от раскидистой старой березы?
Далеко загремел засов, кому-то другому сказали:
– Пожалуйте к помощнику!
Ноги перебирают железные ступени. Смутно вижу стол с зеленым сукном.
– Сейчас сообщу вам радостную весть…
Что? Какие тайны открыла извилистая тропинка? О чем прошумел ветер-обидчик?
– Ждете чего-то приятного?
Смешной этот помощник, рыхлый, не похож на офицера. Зачем говорит не как тюремщик?
– Не ждете?
– Журналы? Разрешены наконец?
– Лучше! Вот бумага, прочтите.
Департамент полиции. Согласно прошению такого-то, его жене, административно-ссыльной такой-то, разрешена отлучка в Петербург на неделю.
– Вам дано два свидания. Личные, по полтора часа.
Три часа за три года! Как, однако, смешно радуется за меня рыхлый помощник! Опять в камере.
Бегал бы из угла в угол в радостном волнении, да сердце клинком кольнуло. Сел, и радость ушла в ненасытную стену. Увидимся, когда? Тысяча верст и… три часа. Все-таки… Надо послать телеграмму.
Узнает она, узнает исправник. Вот глаза раскроет! Три года его осаждали приказами: смотреть, не пускать, и вдруг отлучка в Петербург! Воображаю его испуг,- ха-ха! Ха-ха! А товарищи, – там, среди тундр, – тоже изумятся. Сколько беготни! Засыплют поручениями, проводят толпой. И тут же шпион!
Стало так весело, что сел за книгу, которая в тяжелое время бывала в забросе. Кажется, весь мозг заколебался, как река после парохода, и слагается в мысли – круглые, овальные, изогнутые в красную линию. А веселая грудь все ускоряет волнение мозга. Подана лодка. Гребцы взмахнули веслами, на берегу раздалась песня, комариный столб вытянулся над пассажирской. Догадалась ли она запастись сеткой? Пароход, поезд, шум колес и звонки на площади. Где она остановится? Как устроится?
Странно: ведь в самом деле будет свидание! Подал прошение без надежды, так себе, лишь бы успокоить себя. Подал и забыл… Нет, не забыл и только теперь признался себе, что жил надеждой, и надежда часто торопила мысль в прибрежный бор, надломленный горстью серых домишек у безлюдной ненужной реки. Чаще и чаще беззвучная мысль пронизывала розоватыми крыльями дымную даль и пытливо искала покосившееся окно; она прислушивалась к незримым шорохам; быстролетная, в блеске молодого солнца, окидывала она взором широкие отмели и реяла над враждебным бором, все напрасно: ни следов, ни голоса, ни лица!