– Но и это прошло, и единственное, что осталось, был этот маленький шрам. Я боялся, что и он однажды исчезнет. Поэтому каждый год я беру нож и…
Я больше не мог этого выносить. Спустившись вниз, я прижался к иллюминатору, и забрезживший на горизонте свет очертил в мутном, молочном стекле мое лицо. Подняв руку, я ощупал свое лицо, коснувшись губ, щек, ушей. Интересно, подумал я, меняется ли цвет глаз после первого раза? Остается ли в них этот блеск, слегка подернутый молочной пеленой, или, наоборот, в этот момент только появляется? Я вслушивался в плеск волн за бортом и в одинокие шаги Гейбла по палубе, беспокойно петлявшие туда-сюда.
Я до сих пор помню свое отражение в этом мрачном подобии зеркала, чувствую вкус моря на языке, ощущаю приближающуюся грозу и влекомую ветром душную влажность. Розоватый свет огней святого Эльма порхает в снастях и мачтах. Я прислушиваюсь к тихому шороху волн, к скрипу досок над моей головой, прогибающихся под весом мужчины, год за годом наносящего раны самому себе, потому что любит.
– Влюбился, говоришь? А тебе не кажется, что это немного поспешные выводы?
– Почему ты так считаешь?
– Потому что вы друг друга совсем не знаете, – отвечает Тереза.
– Я знаю каждую клетку на его теле.
– На расстоянии, если мне не изменяет память.
– Но мы…
– Переспали, и что?
Это в комнату вошла Паскаль, неся перед собой поднос, на котором возвышаются хрупкий фарфоровый чайник, несколько чашек с кипятком и вазочка печенья. Тереза утопает в огромном диване из искусственной замши, занимающем центр почти пустой гостиной: много света, много пространства – и минимум мебели, но при этом самой изысканной. У нее врожденный дар превращать те деньги, что она зарабатывает в адвокатской конторе, в изысканную обстановку вокруг. Паскаль опускает поднос на журнальный столик, который производит впечатление порождения нарколептического бреда японского дизайнера – а возможно, именно им и является, – и усаживается рядом. Я сижу в кресле напротив, утопая в его глубине.
Когда бы я ни наблюдал их вместе, я не могу уложить в своей голове, что они – пара. Бледная, словно выкупавшаяся в молоке красавица Тереза совершенно не схожа с грубо сколоченной, коренастой Паскаль, чьи сильные руки непропорционально велики по отношению к ее низкому росту, к тому же вечно взлохмаченной, будто прошлой ночью в ее растрепанных, лишенных блеска волосах гнездилась стая крыс.
– Переспать ты можешь когда захочешь и практически с кем захочешь… – снова начинает Паскаль.
– Что за бред!
– …Но любовь приходит с годами, поверь старой мудрой скво. Печеньку? – Она протягивает мне поднос с улыбкой, по которой непонятно, искренняя она или напускная, – но если честно, мне все равно, потому что в данный момент я бы с удовольствием по ней хорошенько въехал.
– Нет, спасибо.
Она разливает по чашкам заварку угловатым, как всегда, движением. Если смотреть в профиль, то линия ее лба и носа образуют одну непрерывную, резко падающую вниз прямую. Паскаль говорит, это оттого, что в детстве она часто целыми днями стояла на берегу и смотрела на море, с которого дул ветер, проходясь по лицу, как по песчаному бархану. Та маленькая девочка, как мне кажется, по сей день иногда проглядывает под ее неказистой оболочкой, как слабое мерцание, возникающее в движениях Паскаль, когда она – старая привычка, от которой так и не удалось избавиться, – предпринимает нервную, бесплодную попытку заправить за уши некогда длинные, а теперь почти под ноль остриженные волосы. В такие минуты у меня мелькает мысль, что Терезе посчастливилось найти себе Царевну-лягушку, которая все еще ждет, когда обнаружат и сожгут ее кожу.
Тереза никогда особо не афишировала свои отношения. Все, что я знаю о ее личной жизни, я знаю от Глэсс. Она долгое время страдала от собственной привлекательности, скорее пугавшей, нежели притягивавшей других женщин, –
– И что он тебе сказал, твой Николас? – спрашивает Тереза. – Ну или сделал после того, как вы… закончили?
– Он оделся, – я чувствую, как от ухмылки Паскаль у меня кровь приливает к ушам. – То есть, разумеется, мы