Рейни повернулся и чуть-чуть наклонил голову набок.
— Да, — сказал он. — А вам?
— Конечно, — сказал Рейнхарт. — Я его читал. — Он подошел к холодильнику и вынул из него остатки мороженого. — Я читал его из теоретических соображений.
— Эй, приятель! — крикнула Джеральдина с балкона. — Не поддавайтесь старику Рейнхарту!
— Вы… вы работаете с черномазыми потому, что хотите что-то доказать себе, так? Лечебная процедура, так?
— Мне представлялось, — сказал Рейни, — что вы противник расспросов.
— Конечно.
— Я хочу выяснить, как обстоит дело с человечностью, — сказал Рейни. — Что это такое. Найти мою и сохранить ее, когда найду.
— Ага! — сказал Рейнхарт.
— Мне хотелось бы узнать, какая разница между улицей с людьми и улицей, на которой нет людей.
— Очень тонко, — сказал Рейнхарт. — Очень похвально.
— Очень необходимо, — сказал Рейни.
Рейнхарт проводил его до лестничной площадки и вернулся к кастрюле с джином.
«Так. Кого мы встретим Пасхой?» — спросил он себя.
Рейни поднялся к себе и положил остатки мороженого в холодильник. Потом он лег на кровать и стал думать о злобных насмешках, которым подвергся внизу. Он поднял левую руку и внимательно осмотрел ее бледную кожу и вены — в его сознании всплыло слово «отталкивающий». Сделав выбор в пользу жизни, он должен принять, наряду со всем остальным, и то, что он производит отталкивающее впечатление. Но приятие этого — опасно: оно рождает нездоровые размышления и колоссальную горечь, которая может его сгубить.
Где-то в ходе событий он утратил элементы, необходимые для контакта с людьми. А вернее, подумал он, просто их отбросил. И стал, как ему однажды сообщил врач, настоящим обвинителем.
Рейни подумал о докторе и вспомнил грязный снег Дорчестера. Он топтал этот снег, будучи следователем Массачусетского бюро помощи детям.
В тот год он жил в комнате на третьем этаже деревянного дома на окраине Кембриджа.
В тот год у него собралась коллекция ремней для правки бритв, кусков кнута и планок с гвоздями. Он освобождал детей от цепных удавок и осматривал ожоги от радиаторов.
Однажды он проснулся с ощущением, что в комнату кто-то принес глаза ребенка.
Доктор был лысый молодой человек и, по слухам, был завязан с политикой.
«У вас весьма оригинальные представления о морали», — сказал доктор.
Рейни встал и вышел на балкон, пытаясь прогнать из головы холодный голос доктора. Он принялся напевать «Loc Chimichimitos». Это была венесуэльская детская песня.
В Пуэрто-Морено он жил в бунгало на краю зеленой пропасти; далеко внизу под его домом на берегу коричневой реки была каменоломня. Верхняя улица его
Дети играли у сточных канав, по которым струились нечистоты, гнилыми водопадами клубясь по склонам, и дети пели «Лос чимичимитос». Рейни постукивал по перилам балкона и улыбался про себя. («Que baile la viaja tam-boure — Que baile el viegito»
[52].)Из детей
Администрация компании тоже не слишком его жаловала, подумал он с гордостью.
Как-то вечером команда Рейни встретилась с юношеской командой Образцовой Деревни и победила; в его команде играли двенадцатилетние ребята, питавшиеся одними печеными бананами, многие из них ночевали на городских улицах, подложив под голову ящик с сапожными щетками.
В этот вечер Рейни и его команда возвращались домой на гору в кузове грузовика, принадлежавшего компании. Ребята хвастали, насвистывали, снова и снова обсуждали наиболее удачные свои броски, а грузовик трясся по змеящейся разбитой дороге. С каждым головокружительным поворотом огни вышек и поселков компании становились все меньше. Они пели и глядели вниз, на нижний мир, с презрением.
«Ai, pobrecitos»
[53], — думал Рейни.Человечность. Тогда он был живым.
«Вар, — подумал он, — отдай мне мою баскетбольную команду»
[54].Жизнь, жизнь. Он не мог с ней расстаться.
Утром, еще до десяти, Джеральдина встала и отправилась за покупками к Швегмену на автобусе, ходившем до Френчмен-стрит. Рейнхарт лежал в постели, то просыпаясь, то снова погружаясь в сны. Жаркий, раздражающий солнечный свет добирался до его глаз сквозь цветную клеенку на окне: Рейнхарт пробуждался, но через секунду сознание его затуманивалось, и он снова впадал в зыбкое забытье. За последние месяцы он привык к такому утреннему процессу — это было привычное состояние, которое, он знал, может закончиться чертями на плечах и розовыми слонами. Оно осложняло утро, но выхода не было — только новые пробежки к тому, что лежало по ту сторону черты. На ранних стадиях, во всяком случае, день предстоял именно такой.