Но просить завтрашней встречи не пришлось. Нас приняли сейчас же. После Анна Андреевна говорила, что разговор не получился. Как бы он мог получится? Я смотрел на нее как на медицинский сюжет. Потом Анна Андреевна жила в Ленинграде, в Комарове, а в Москву приезжала время от времени по делам или без оных, останавливалась у знакомых и «давала приемы». Эти приемы Анна Андреевна собственноручно регистрировала в бархатной книге. Попасть на этот прием считалось честью, о времени сговаривались, <нрзб>, уплотнялись не хуже. Я просто хотел ей рассказать кое о ком из личных ее знакомых, о судьбе которых я наводил справки на Колыме. Никаких таких сведений не потребовалось. Анна Андреевна, подбоченясь, излагала, как она боялась Парижа, <боялась> поехать в Италию, на ней давно уже не было того самого единственного шерстяного платья, которое лопнуло во время неосторожного и слишком резкого движения на одном из приемов. Я мог бы обо всем этом напомнить, переспросить, авторизировать, так сказать, этот роскошный эпизод. Вместо этого я слышал только трескотню о том, как она боялась в Париже – чего, неизвестно. Все выглядело низкопробным балаганом, ординарным спектаклем, и я попробовал прервать эти ламентации, почитать стихи, чего в сущности слушать я не люблю и сам, не читаю в гостях. Анна Андреевна развернула свою бархатную тетрадь и читала, читала рукопись пьесы какой-то. Наконец мы распрощались. Антенна моя так была настроена четко, так отлично работала, что, несмотря на этот репремант неожиданный, я легко написал несколько стихотворений о ней. Анне Андреевне было о чем заботиться, таланта у нее большого не было, и выяснилось это в первых же книжках, в «Четках», в «Белой стае». Москву приучали тогда к «Поэме без героя». «Поэму без героя» я читал еще на Колыме сразу после войны не то у Португалова, не то у Добровольского[119]
, а потом перечел ее повнимательнее в Москве. Хочется возразить самым решительным образом Чуковскому[120], который хвалил эту поэму за новизну стихотворного размера, гениальное новшество. Это гениальное новшество было плагиатом Анны Андреевны у Михаила Кузмина «Форель разбивает лед». Заимствование поэтической интонации еще у современника – тяжкий грех поэта, тяжкий грех и критика, не заметившего грубого плагиата. Время было какое-то шаткое, Журавлев[121] отомстил Ахматовой, напечатав ее собственные стихи под своей фамилией. Чего не бывает в поэзии, чего не бывает в поэтическом быту? Все стихотворения Ахматовой последних лет – не более как возвращение на позиции символизма, победа символизма над акмеизмом – этой узенькой тропой русской поэзии, где не удержалась ни Ахматова, ни Мандельштам, ни Гумилев, ни Зенкевич, ни Нарбут. Начинала Ахматова, прямо сказать, отлично, и хоть Троцкий[122] называл ее «гинекологической поэтессой», это-то не должно было смущать Анну Андреевну. Даже я, существо и поэт нынешнего, послеахматовского века, прошедший через футуристический нигилизм Маяковского, Асеева, испытавший личное давление фактовика Сергея Михайловича Третьякова, отдал должное ахматовским строкам. Даже один из моих романсов начинался цитатой из Ахматовой:Блок и Ахматова
Блок не любил Ахматову. Вся история их личных отношений – а они были знакомы друг с другом около десяти лет и жили в одном городе – Петербурге – представляет собой историю уклонения Блока от всякого более короткого знакомства. Когда через 40 лет после смерти Блока Ахматова обратилась к своей памяти[124]
, оказалось, что ей нечего сказать о Блоке. И это не случайно и возникло по причине самого Блока, а не Ахматовой. Историки литературы и литературоведы пытаются затушевать это обстоятельство биографии двух поэтов, и совершенно напрасно.Почему Надежда Яковлевна с такой настойчивостью заставляет думать о старческом склерозе, считая нужным упомянуть с первой фразы знакомства:
– Вы знаете, конечно, что существует два акмеизма: один Гумилева и Городецкого, другой – Ахматовой и Мандельштама. Так вот мы – из этого второго течения.
Никакого второго течения тут нет, а есть желание избежать смертельного удара Блока[125]
, ибо в предсмертной статье «Без божества, без вдохновенья» Блок громил Гумилева и Городецкого, выделяя из «Цеха» Ахматову как пример «печальной лирики», не соответствующей миру акмеизма.