Гэмо, однако, воспринимал такую оценку болезненно, хотя она противоречила сладким и восторженным статьям по поводу «появления нового таланта, убедительного доказательства верности ленинско-сталинской национальной политики», как писана газета «Правда». Редактор издательства «Молодая гвардия». Маргарита Далмагова, уверяла Гэмо, что он находится на вернейшем пути и именно так должен писать национальный чукотский писатель. Конечно, с одной стороны, ему было приятно все это и читать, и слышать, и он часто утешатся мыслью, что его герои, хотя нередко выглядят весьма приглаженными, все же как бы являются ориентирами для тех, кто идет вперед, к светлому будущему. Он сделал для себя парадоксальное открытие: такое писать много легче и проще, чем просто правду. А ведь, казалось бы, должно было быть наоборот: выдумывать труднее, чем отражать настоящее. Может быть, потому, что такая правда была неудобной для советской действительности? Не мог же он писать о судьбе своего деда Млеткына, расстрелянного как врага народа, как носителя чуждой идеологии? Невозможно даже представить на страницах белого листа долгие причитания бабушки Гивэвнэут, оплакивавшей своего мужа, безобразную сцену изъятия у старой шаманки Пээп знаков ее колдовского могущества. И совершенно неуместными были бы описания бесконечных пьянок русских работников исполкома и райкома партии большевиков, насиловавших девушек и даже школьниц старших классов. Каков был бы рассказ о русском судье Жигалеве, который, едва дождавшись, когда красавица Алиева, наполовину ингушка и наполовину эскимоска, закончила семилетку, тут же взял ее в жены на глазах изумленного Уэлена! Нет, то, что писал Гэмо — все было на самом деле, но все же… Была в тех рассказах какая-то червоточинка в самой интонации, нет, не ложь, а слишком уж бездумная восторженность. И не только это… Может быть, худшее — в бескомпромиссном отрицании всей прошлой жизни, отвержении всего, что было пережито и накоплено веками. В одном интервью Гэмо сказал: «Некоторые критики упрекают меня в том, что я пренебрегаю опытом нашего фольклора, традициями устного народного творчества. Требовать от меня, современного советского литератора, обогащенного опытом классической русской и советской литературы, такое, это все равно что требовать от современного астронома, чтобы он пользовался для исследования неба не современными высокоточными инструментами, а Галилеевой трубой». Иногда появлялось странное ощущение, что-то вроде стыда. Как стыдился он, когда напивались мать или отчим. Они несли всякий вздор, хвастались несуществующими достоинствами, особенно в приятии и познании новой жизни, старались говорить по-русски, пьяно коверкая слова, пытались петь русские песни, как бы полагая опьянение приобщением к новому образу жизни. В рассказах Гэмо никто не пил и не ругался, и он натужно старался вспоминать светлые черты жизни, оставшейся в Уэлене и служившей ему источником для его рассказов.
Гэмо ехал в утреннем трамвае, неожиданно молчаливом и странном в напряженной тишине, где лишь изредка слышался чей-то глубокий сгон, будто все вдруг заболели общим недугом. В домике не было радио, и Гэмо еще не знал о неожиданной и, судя по бюллетеням, публикуемым в газетах, смертельной болезни великого вождя Сталина.
Лед на Неве подтаивал. Юрий Гэмо ступил на него у спуска со львами напротив Адмиралтейства. Достигнув Университетской набережной, он наткнулся на милиционера, стоявшего у фанерного плаката: «ПРОХОД ПО ЛЬДУ ЗАПРЕЩЕН! ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ! ЗА НАРУШЕНИЕ ШТРАФ!»
— Ты что, не видел плакат на другом берегу? — накинулся на Гэмо милиционер. — Плати штраф!
— У меня нет денег, — ответил Гэмо. — Я — студент, иду на занятия.
— Денег нет — иди обратно! — скомандовал милиционер, загораживая дорогу.
Гэмо и впрямь не заметил плаката возле Адмиралтейства. Спорить с милиционером бесполезно. Гэмо давно понял, что у них какая-то своя логика, отличная от нормальной, и он покорно двинулся обратно по подтаявшему льду.
Уже возле университета ему стали встречаться заплаканные, печальные лица: великий Сталин умер.
Охваченный горем, Гэмо почувствовал, как по его щекам потекли горячие слезы. Занятий в тот день не было, и он отправился на трамвае домой.
— Сталин умер, — сказал он, войдя в домик, и всхлипнул.
— Да не плачь ты, — сказала Валентина. — Он же тебе не родственник.
Гэмо с удивлением посмотрел на жену. Он и раньше поражался ее аполитичности, но тут не удержался:
— Как ты можешь так говорить? Он же наш вождь!
— Ну и что? — пожала плечами Валентина. — Плакать по нему я не буду.
Это совсем обескуражило Гэмо, и, чтобы окончательно не рассориться с женой, он отправился в магазин купить водки. Покупателей спиртного было довольно много, и Гэмо пришлось долго стоять в очереди, где люди сдержанно обменивались словами сочувствия, горечи и, главное, недоуменным вопросом: что же будет дальше?
Один старик сказал:
— Когда умер Ленин, Сталин уже был наготове, чтобы взять командование страной… А вот что теперь будет?
— Империализм полезет! — добавил мужчина в рабочей одежде.