Это его сомнение подтверждалось еще и тем, что некоторые приезжие большевики, большие советские начальники, правившие от имени Москвы на обширной территории от границ Камчатки до Ледовитого океана, были далеки от идеала. Прежде всего, многие из них жестоко пили, да еще склоняли к этому большинство уэленцев. Если это был праздник, особенно революционный, то после обязательных торжественных ритуалов — речей, шествия, окрашенных нетерпеливым ожиданием главного деяния — возлияния — наступала настоящая вакханалия. В редкой яранге не валялись пьяные вперемежку со спящими собаками, женщины совокуплялись с чужими мужьями, девушки либо молча отдавались пьяным русским начальникам, среди которых нередко были и учителя, либо с истошным визгом пытались убежать от ослепленных похотью и туманом алкоголя преследователей. Как ни странно, революционные праздники запомнились именно этим. Но что интересно, на собственных праздниках, когда почти тайком, вдали от любопытных глаз райкомовских и райисполкомовских работников, совершались обряды и священные ритуалы, никакого пьянства не было. Если на трибуну мог выйти оратор, от которого разило спиртом и чья речь свидетельствовала не столько о революционном волнении, сколько о количестве выпитого, такого никак не могло быть на морском берегу, когда Морским Богам приносились жертвы в виде пожелтевшего, долго хранимого оленьего сала. В разговорах с Духами и Дьяволами требовалась трезвая голова и ясный разум.
Гэмо, разузнав, что Коравье среди отдыхающих на Сиверской нет, предположил, что тот уехал на Чукотку. И каждый раз, бывая в городе, Гэмо заходил на факультет и заглядывал в почтовую ячейку, предполагая найти какую-нибудь весточку от друга.
Валентина беспокоилась и не разделяла спокойствия мужа.
— Знаешь, сколько времени мы добирались сюда? — успокаивал жену Гэмо. — Четыре месяца! Почему-то наш пароход «Жан Жорес» вместо Владивостока повернул на Сахалин, и там мы просидели на морском вокзале городка Отомари целый месяц!
Городок только что переименовали в Корсаков, но местные жители, среди которых было много корейцев, продолжали употреблять его японское наименование. Еще кое-где висели зазывные вывески «Корейская закусочная», где, кроме водки и сухой колбасы на ломтике черствого хлеба да подозрительного вида морской капусты, ничего не было. Из порта каждую неделю уходили пароходы на материк, но сесть на них не было никакой возможности — тысячные толпы жаждущих покинуть остров буквально брали штурмом корабль, легко оттесняя в сторону робких чукотских парней.
Об этом многомесячном путешествии, думал Гэмо, можно когда-нибудь написать книгу. Об открытии новой земли через мутное вагонное окно и редкие выходы на перроны десятков вокзалов дальневосточных, сибирских и российских городов на всем протяжении долгого пути в Ленинград.
— Он же знает, что ты волнуешься, — напоминала Валентина.
— У нас по поводу таких пустяков не принято волноваться, — ответил Гэмо.
— А если с ним случилось несчастье?
— Самое большое несчастье, которое может приключиться с Коравье: выпьет лишнее и отстанет от поезда. Но он человек сообразительный, опытный. За те четыре месяца он постиг всю премудрость путешествий по нашим железным дорогам. Наверняка сидит где-нибудь во Владивостоке и умоляет моряков взять его на корабль, идущий на Чукотку.
Но весть о нем пришла совсем из другого места. Придя на факультет, Гэмо нашел на доске объявлений извещение о смерти земляка. Сонная секретарша ничего толком не могла сообщить. Расспросив кое-кого в общежитии, лаборанток, Гэмо узнал, что тело выловила речная милиция в устье Невы. Пока нашли, кто может опознать, составляли бумаги, прошло какое-то время.
— Почему меня не позвали? — допытывался Гэмо у факультетских служащих, но никто ничего вразумительного не мог сказать. Ему пришлось выслушать самые противоречивые утверждения: то ли Коравье похоронили на каком-то дальнем кладбище, но где именно никто не знал, так как хоронила милиция, то ли сожгли в крематории.
Гэмо вспомнил давний разговор с земляком, когда они только что приехали, поступили на северный факультет. Во время одного из своих обычных мрачных состояний Коравье сказал: «Вот из нас все пытаются сделать новых людей. Я не говорю, что это злые, недобрые намерения. Наверное, эти попытки проникнуты самыми благими пожеланиями. Но ведь для того, чтобы нам стать совершенно другими, как здешние русские, или казахи, или евреи, нам прежде всего надо перестать быть самими собой, как бы умереть…» Он некоторое время помолчал, раздумывая над собственными словами, и неожиданно твердо сказал: «Да, именно умереть. Не помнить прошлую жизнь, яранги, наши песни, легенды и сказки… А этого нельзя сделать с живым. Он все равно будет все помнить…»
Коравье умер, не став другим, — значит, он не умер, вдруг подумал Гэмо, чувствуя, как по его щекам текут слезы.
10