Первое время было неплохо. Гэмо почти регулярно получал какие-то деньги в Учпедгизе, и ему даже удалось уплатить за жилье до весны.
Самым привлекательным для Гэмо в домике был письменный стол, который настойчиво приглашал, звал, чтобы удобно расположиться за ним, зажечь специально купленную настольную лампу и приступить к сочинению. Гэмо знал из книг, что следует начинать с так называемых малых форм, с рассказов. Для начала Гэмо проштудировал сборники рассказов Чехова, Толстого, купил несколько выпусков «Библиотечки «Огонька» с произведениями советских писателей. Сюжетов и разных историй, готовых лечь на белые страницы рукописи, в голове у начинающего автора было достаточно. Он живо представлял, как его земляк Кукы с шутками и прибаутками тащит подвесной мотор на берег, чтобы поставить его на снаряженный для китовой охоты вельбот, слышал голос собственной матери, которая, сшивая куски нерпичьей шкуры, вполголоса как бы тренируется для словесных битв со своими соседками. В памяти вставала картина родного селения Уэлен, два ряда яранг, протянувшихся с запада на восток по длинной галечной косе, световой маяк, протягивающий пронзительный луч от моря до тундры. Луч вращался на башне и выхватывал то ярангу, то мокрую железную крышу школы, машущий крыльями электрический ветродвигатель на полпути от селения на полярную станцию. Люди в воспоминаниях и в воображении казались удивительно живыми и обступали Гэмо не только наяву, но и во сне, часто будя его среди ночи.
Валентина как-то заметила:
— Ты что-то стал много говорить по-чукотски во сне.
— Это, наверное, потому, что я мало говорю на родном языке наяву.
Но стоило усесться за стол перед листом белой бумаги и попытаться перенести на нее живой, говорящий, движущийся, разноцветный мир, как он тускнел, деревенел, превращался в бледный оттиск, похожий на старую выцветшую фотографию с неподвижными плоскими лицами. Читать написанное было мучительно, стыдно, и мысль о собственной бездарности обессиливала, выбивала перо из рук.
В эти минуты Гэмо выходил из домика, сажал на санки Сергея и уходил в поле, благо оно расстилалось сразу за домом и заканчивалось лесом. Углубляться в зеленые, заснеженные дебри Гэмо не решался, опасаясь замкнутого, сумеречного пространства. Хотя оттуда веяло такой тишиной, какая бывает лишь под скалами Сэнлун на пути от Уэлена в эскимосское селение Наукан. Удары собственного сердца кажутся ударами огромного, обернутого ватой молота внутри тебя, и чуткое ухо, казалось, может услышать звук катящейся по насту снежинки.
Может, все дело в материале? Будь герои рассказов Гэмо какими-нибудь тангиганами, людьми цивилизованными, возможно, и на печатной странице они выглядели бы более уместно, чем наряженный в непромокаемый плащ из моржовых кишок Кукы, притулившийся на краешке кормовой рулевой площадки охотничьего вельбота? Порой, заполняя словами страницу, Гэмо чувствован острый запах китовой ворвани и режущий глаза аромат, доносящийся из ночной посудины, заполненной до краев за ночь обитателями мехового полога. Конечно, это не шло ни в какое сравнение с нежными, приятными ароматами от цветов, от скошенной травы, даже коровий навоз наверняка не вызывал слезу, как заквашенная для сыромятных ремней в выдержанной человеческой моче кожа лахтака. И разговоры земляков не отличались многословием. Ведь в жизни они больше молчали, лишь изредка перебрасываясь словами. Они могли обходиться без слов часами, а то и днями. Это не шло ни в какое сравнение со словоохотливыми героями русских писателей. Собираясь описать охоту на морского зверя, Гэмо взял в библиотеке сборник рассказов Ивана Тургенева «Записки охотника» и понял, как далеко ему до классики. А пьесу из чукотской жизни вообще невозможно написать: персонажи часами будут молчать на сцене!
Иногда хотелось бросить все и спокойно переводить, тем более такой работы хватало: в те годы Учпедгиз издавал переводные художественные тексты для школьного чтения.
Гэмо решил перевести повесть Тихона Семушкина «Чукотка». Она была из чукотской жизни, почти документальная и больших трудностей в работе не сулила. Но чукчи, забавные и простоватые в русском изложении, на своем родном языке переставали быть чукчами, превращались в черт знает каких болтунов и шутов или же многозначительных резонеров, с ходу имевших суждение обо всем. Их самонадеянность, потуги на доморощенную «мудрость» вызывали жалость.
В результате всего этого у Гэмо накапливался парадоксальный опыт того, как не следовало, по его мнению, писать. Литературный герой, человек на странице, разительно отличался от живого прототипа, каким бы гениальным ни был автор. Одно дело — живой человек, и совсем другое — человек из книги. Они были разные не только по характеру, но даже как бы являлись существами другой породы, или жителями другого времени, или другого измерения.