Небольшой покосившийся столбик с прибитой на нем ржавой жестянкой, на ней – какие-то номера. Предположительно здесь захоронены поляки, так как найдены несколько польских монеток, медальон и другие мелочи. Берем ломы, лопаты и начинаем долбить мерзлоту. Долго рыть не пришлось, буквально на полуметровой глубине из мерзлоты выступила кость… Потом череп. Не буду описывать дальнейшее, скажу только, что захоронение оказалось братским. Скорее, всего это был разведочный шурф, битком набитый человеческими останками. Отдам должное профессионализму польских кинематографистов. Едва оправившись от шока, они начали снимать, а я вот только сейчас, спустя два года, могу писать об этом. Ведь вскрытый нами шурф – не единственный на Колыме. Старатели отказались мыть золото на одном из участков – в породе попадались человеческие кости, а в колодце, где оседает драгоценный металл, вместе с золотыми крупинками оставались свинцовые пули.
Я не пугаю читателя. Просто хочу попытаться погрузиться сам в тот пласт времени, в ту обстановку, в которой оказался мой герой. Колымские лагеря, казалось бы, достаточно описаны в художественной литературе. Но – только в художественной!
В. Горохова, врач из Ленинграда, попала на Колыму не по этапу, а как вольнонаемная. Она отправилась на Северо-Восток в научную экспедицию вместе с мужем-геодезистом. Вот ее рассказ:
♦ Валентина Горохова:
В декабре 1938 года караван судов вышел из Владивостока курсом на Магадан. Экспедиция продолжалась тридцать девять суток. Приходилось пробиваться сквозь ледяные поля Охотского моря. Командование каждый день докладывало о ходе рейса лично Сталину. Вспоминается трагикомическая ситуация. Флагманский корабль носил имя Николая Ежова, и как раз во время экспедиции выяснилось, что «железный нарком» не кто иной, как «враг народа»! Что делать? Начальство нашло выход – наш флагман был срочно переименован в «Феликса Дзержинского». Я устроилась работать врачом на прииске «Чай-Урья». Условия жизни заключенных там были чудовищными, я не могу подобрать другого слова. На прииске работали свыше четырех с половиной тысяч заключенных, в основном по 58-й статье. Не было умывальников, постельных принадлежностей, одеял. Люди спали вповалку, не снимая верхней одежды, – если можно было назвать эти лохмотья одеждой, – обуви. В бане не мылись месяцами – это на горных-то работах! На полах и стенах палаток – лед. Уборные – одно «очко» на двести человек. Я, молодой врач из Ленинграда, просто-напросто поначалу впала в прострацию от всего увиденного. Однако надо было работать, спасать людей от неминучей смерти. Для амбулатории мне выделили пятиметровую ситцевую палатку, где температура зимой не поднималась выше минус двенадцати градусов. Даже медикаменты замерзали! Число больных доходило до восьмисот человек. Мои требования к начальнику прииска об улучшении содержания заключенных вызвали угрозы арестовать и отдать под суд за саботаж. И это меня-то, вольнонаемного работника. О каких же правах для заключенных могла тогда идти речь?! На зеков смотрели хуже чем на скот. Мне запомнился разговор с начальником прииска. Я спросила его, почему на Колыму не завезли коров, было бы молоко. Он не моргнув глазом ответил: «Какие коровы? Здесь нет ни подходящих помещений, ни корма!» Про людей я, естественно, спрашивать не стала. Заключенные проводили в забое по 12–14 часов, терпя издевательства, унижения и побои. А на обед им давали воду, заправленную ржаной мукой. Во время войны мы, ленинградские блокадники, называли это пойло «тяжелой водой». Поглощали его заключенные на ходу. Ни столов, ни скамеек им не полагалось. Дистрофия, пеллагра, цинга, в итоге необратимый распад белка и – смерть, жуткая, страшная, когда жертва теряет человеческий облик. Чуть легче бывало летом – ягоды, грибы, отвар из хвои стланика ставили на ноги некоторых «доходяг». Но и тут без мерзости со стороны лагерного начальства не обходилось. Однажды, помню, собрали заключенные целую бочку брусники для цинготных больных. Так молодые сытые «вертухаи», глумясь, отобрали ягоду.
♦ Ф. Кульчицкий[17]: