Достаточно добавить, что даже сам оперный жанр — основной в творчестве Вагнера — был чужд Листу. Я. И. Мильштейн подчеркивает: «Лист, как мы знаем, неуклонно стремился к созданию инструментальной программной музыки (и это было его главной целью); даже оратории, которые Вагнер, исходя из эстетических принципов своей музыкальной драмы, как-то назвал „бесполыми оперными эмбрионами“, Лист рассматривал как произведения, прежде всего углубляющие и расширяющие симфоническую программность. Жанр оперы лежал в стороне от этой столбовой дороги, и Лист, занятый до предела, не мог уделять ему достаточно внимания и времени. К тому же он, по самому складу своего дарования, не был оперным композитором, каким, скажем, был его друг Вагнер. По мнению Листа, условности оперной сцены связывают фантазию композитора, лишают ее „волшебства перспективы“, „игры полутеней“, свободы психологических переживаний»[151].
И всё же вышеуказанные разногласия — лишь частности сугубо теоретического характера. В глобальном же масштабе творчество Листа и Вагнера является по настоящему родственным, как и сами они стали родственниками в прямом смысле слова.
Переписка Вагнера и Листа периода 1853–1856 годов отмечена одной важнейшей темой, проходящей почти в каждом письме: амнистией Вагнеру, который прекрасно понимал, что, только вернувшись в Германию, сможет по-настоящему осуществлять достойные постановки своих опер, а именно клич-ному руководству этими постановками он всегда стремился. Вот весьма показательный отрывок из письма Вагнера Листу от 13 апреля 1856 года (он очень важен и для понимания характера участия композитора в революционных событиях): «…согласен ли ты, опираясь на рекомендательное письмо великого герцога Веймарского, испросить для себя аудиенцию у короля Саксонского? Что именно тебе следует сказать королю на этой аудиенции, я объяснять не должен. Но, конечно, мы солидарны в том, что, передавая мою просьбу о помиловании, надо подчеркнуть исключительно мою художественно-артистическую деятельность, поскольку именно ею, индивидуальным характером моей личности объясняются и оправдываются мои чрезмерные политические увлечения (здесь и далее курсив наш. — М. З.). Весь вопрос об амнистии следует поставить на эту почву. Относительно моих прежних политических увлечений, а также и относительно тех ближайших последствий, которые они породили и которые должны тяготеть надо мной еще несколько лет, охотно готов признать, что мной владела тогда ошибка, что я был захвачен страстью, хотя не могу не сказать, что я не совершил ничего, никакого преступления, подсудного коронному суду, — обстоятельство, особенно усиливающее всю трудность моих признаний. Что же касается моего поведения в будущем, то я готов дать всякое от меня желаемое и меня связывающее объяснение, готов, потому что отныне я хотел бы проявить иное, внутреннее, просветленное и исправленное воззрение на жизнь. Теперь я вижу явления мира не в том освещении, в каком они рисовались мне раньше. Теперь я желал бы заниматься только искусством, совершенно не соприкасаясь с полем мышления чисто политического характера… Как художник я нахожусь теперь, к счастью, в той стадии развития, когда перед глазами моими может стоять только одно: самое дело моего искусства, удача в труде, а не успех в толпе»[152].
Лист, как мог, старался помочь другу.