Ребята, однако, замечают: мать и отец невеселые, не поддерживают шуток, не смеются. Разве им расскажешь про ночные кошмары, о том, что мы никак не можем выбраться из тюремного вагона.
Зачем я совершаю вновь это долгое и мучительное путешествие? Не знаю, не знаю. Возмож-но, затем, чтобы освободиться от груза, слишком долго я нес его в себе. Моя недавняя тяжкая болезнь, убежден, вызвана этими многолетними терзаниями. Я едва выкарабкался тогда, история могла умереть со мной. Жена и сыновья узнали бы ее из чужих уст. О, я знаю, какими злыми и несправедливыми могут быть чужие уста!
И настойчивость жены неспроста. Ведь она знает немного, только факт: мол, когда-то сидел. И все. Пусть она и потом дети от меня самого узнают об этом. В моей горькой истории все честно. Вот только суметь рассказать, суметь подавить жалость к себе. Я не хочу, не хочу, чтобы меня жалели, я просто хочу, чтобы мои близкие знали все о моей жизни.
На чем я закончил? Впрочем, совсем не важно, на чем. Поезд наш неумолимо движется. Мы с Володей продолжаем игру в станции и километры. Записали: Свеча — 762 километра, Пибань-шур — 1215, Тулумбасы — 1600. Каждый раз удивляют названия.
— Тулумбасы? Смотри, куда занесло!
— Боже, я по этой дороге дальше Мамонтовки не ездил.
— Ничего, теперь сразу наверстаешь.
Прошло много времени, очень много, но я помню путешествие на край света во всех подроб-ностях. Помню всех обитателей вагона, помню их фамилии и все имена, помню их профессии и статьи уголовного кодекса, их лица и даже их голоса (они слышатся мне, когда я о них думаю). Недавно я сделал поверку одновагонцев и составил список (я потому и запомнил все накрепко, что каждый день слышал перекличку: «Савелов!» — «Я!» — «Петров!» — «Здесь!» — «Мякишев!» — «Тут я!»…). Просматривая свой список, с удивлением обнаружил пропажу одного человека. Может, его и не было? Но я же твердо помню: речь шла о тридцати шести заключенных, на каждой наре девять человек, а нар было четыре.
С кого начать знакомство? Может быть, с соседей по нарам? Вот они, прошу познакомиться.
Мякишев Степан, 57 лет, плотник и ассенизатор, статья 58
Мой список с так называемыми объективными данными не лучше любой другой анкеты. Объективные данные на поверку чаще всего не такие уж объективные. На примере Володи Савелова можно убедиться: верить надо самому человеку, не бирке, висящей у него на груди. Верны лишь имя и фамилия, год рождения и профессия. А там, где сказано главное о нем, о его преступлении (контрреволюционная агитация) и сроке наказания, надо бы написать: хороший советский человек.
Кое-какой смысл в моем списке, конечно, есть: я хочу непременно рассказать о каждом и список поможет не забыть ни об одном из обитателей вагона несчастий.
В такт вращению колес под полом, как ручей, несмолкаемо журчит беседа. Мякишев гово-рит, Гамузов, даже Епишин говорит, зато ближайшие соседи — молчальники. Очень неразговор-чив Володя, и постоянно молчит лежащий рядом слева Ващенко. Молчит и вежливо слушает. Если открывает рот, то для того, чтобы спеть. Тенор у него приятный, мягкий, серебряный. Украинская мова очень нежна в его устах.
Он высокий и очень худой. В тюрьме быстро сдал. А был, по его словам, здоровенный. По вечно изъязвленным губам, по бледным деснам наш доктор Гамузов определил у него дистрофию.
— Слушай, я тебе серьезно говорю, как врач, — строго заявил Гамузов. — Дистрофию надо лечить не лекарством. Ее надо лечить витаминами. Масло надо кушать сливочное, понимаешь? Фрукты кушать. Какаву надо пить каждое утро. Понимаешь?
Кругом все хохотали над рецептом доктора. Петро грустно улыбался своей тихой славной улыбкой.
— Хорошо, доктор. Я попрошу у нашего конвоя какавы и фруктов.
Петро — добрый, деликатный, мягкий человек. Когда приносят хлеб и кипяток, иные, вроде того же Гамузова, суетятся, ловчат быстрее получить. Петро всегда последний. «Успею. Куда же торопиться?»
Он работал слесарем в мастерских в Полтаве и пел в хоровом кружке. Его приметил на смотре самодеятельности директор оперного театра.
— В один день у меня повысился разряд — из слесарей выдвинули в артисты, — посмеивал-ся над собой Ващенко. — И напрасно выдвинули. Остался бы слесарем, в тюрьму не угодил бы.
Театр, сцена успели за четыре года навсегда отравить его. Петро загорается, когда вспомина-ет о репетициях в пустом неосвещенном зале, о волнении перед выходом на сцену, о какофонии в оркестре, настраивающем инструменты. Мы с ним особенно сошлись на любви к театру. Он расстроился, узнав, что я учился в театральном институте.