Все-таки большая прочность у сердца и рассудка. Прошли сутки, а я не умер и, кажется, не сошел с ума. Вторые сутки прошли, а я еще жив. Зима, стужа — тридцать пять градусов мороза. Кто-то из конвоя сказал, будто впервые за семьдесят лет такой январь в Москве. У нас в вагоне круглая железная печка, ее обхаживают самые опытные, бывалые, умеющие извлечь из скудных порций угля побольше тепла. Но тепла мало, на нарах, где мы лежим, холодно. Мерзнут ноги даже в валенках, покрытых сверху одеялом. А у меня и валенок нет, и одеяла нет. Э, да все равно! До валенок ли тут, до одеяла ли, на все наплевать! И на мороз наплевать. И никто не нужен. Ты — никому, и тебе — никто.
Проходит третий день. И четвертый. Ты не умер, не сошел с ума и ловишь себя на устойчи-вом беспокойстве: не отморозить бы ноги. Топай, Митя, прыгай, шевели пальцами и закутывай ноги одеялом соседа — слава богу, у него их два. На станции никто не приходит к вагону: «Промыслов, с вещами!» Заставляю себя жевать жесткий хлеб и сухую, хрустящую солью селедку, пить чуть сладкий кипяток. Есть и пить, чтобы остаться живым! Твержу как заклинание: не лежи, двигайся, не кисни, иначе загнешься.
С удивлением вижу, люди ожили, перестали чураться друг друга, заговорили, в вагоне не смолкает шмелиное жужжание. Все делятся с соседями горем, все жалуются, обсуждают свое: арест, допросы, приговор…
На какой же день я заметил, что в вагоне установился железный тюремный быт?
Рано утром — на улице еще темно — с грохотом отъезжает в сторону массивная дверь-стена, зычный голос провозглашает: «Поверка!» Все вскакивают и строятся у своих нар в четыре шеренги. В вагон забираются начальник конвоя и два бойца с винтовками в руках (чтоб ты не напал, не убил, не бежал!). Начальник — молодой серьезный парень с кубарями — выкликает по списку, пока все не ответят: «здесь», «есть» или «я». Потерь нет, побегов нет — конвой удаляется. С ними уходят дежурные, они приносят уголь для печки, холодную воду для умывания, кипяток и паек — хлеб, соленую рыбу и кусковой синеватый сахар.
Начинается туалет с помощью кружки и параши: один поливает, другой умывается. Прочие потребности положено справлять по ходу поезда.
Дежурные на глазах у всех обитателей вагона делят еду на равные части: пайка хлеба, небольшой кусок рыбы и кусочек сахару. Один дежурный отворачивается от хлеба и смотрит на нас, второй, указывая пальцем на пайку, спрашивает: «Кому?» Первый отвечает: «Иванову».
Теперь можно завтракать. У кого ничего не взято с собой, тот довольствуется выданным. Кое-кого родные снабдили консервами, салом, жесткой колбасой. Надо поддерживать силы, надо питаться чем бог послал, и все едят, все жуют, и я уже не отстаю от всех.
Завтрак кончается, и каждый занимается чем хочет. Кто постарше, так и остается на своем месте, только принимает горизонтальное положение. Молодежь толчется на пятачке между нарами — это называется «гулять в парке культуры». Чаще всего затевается игра в «жучка».
Я не отстаю от других, тоже играю в «жучка», несмотря на тоску, грызущую сердце.
Блатные у окна непрерывно дуются в карты. Результат выясняется в течение дня: у кого-нибудь из нас что-то пропадает. Играя в карты, блатные поют: «Не ходи ты вечером так поздно и воров за собой не води, не влюбляйся ты в сердце блатное и жигана любить погоди». Набор блатных романсов неисчерпаем, как неисчерпаемо желание исполнять их хором, с завыванием, с присвистом и с надрывом. Иногда делаются перерывы, и тогда возникают печальные песни, вроде «Степь да степь» или «Чому я нэ сокил…». Эти песни заводит Петр Ващенко, высокого роста блон-дин с исхудалым лицом и белыми бескровными губами; когда его серебряный тенор взвивается кверху, кажется, кто-то схватил тебя рукой за сердце.
На больших остановках конвой дает нам газеты, которые сразу же идут на курево. В обитате-лей вагона, интересующихся газетами по прямому назначению, летят насмешки:
— Почитай-почитай, теперь тебе без газет невозможно!
А главное занятие — это разговоры о себе, о семье, о своей беде, бесконечные печальные истории на тему «Тебя за что?».
Хотя мой сосед, мой новый знакомый Володя Савелов только слушает и совсем не говорит. Может быть, просто погружен в свои невеселые думы? Мы с ним знакомы недавно, однако для меня он больше, чем сосед, он уже товарищ. Удивительно спокойный, сильный парень лет двадца-ти пяти. Еще на пересылке я чем-то ему приглянулся, и в вагоне мы не случайно очутились рядом на нижних нарах.