Я-то знал, далеко мне до артиста. К самодеятельности в школе и на заводе прибавилась самодеятельность в тюрьме, только и всего. Петро точно заметил: «Мы с тобой народные артисты в масштабе вагона с решеткой и парашей».
Многими часами под толчки вагона и скрежет колес я мечтал и ругал себя: о чем думаешь, дуралей? Твой театр — лагерь, куда тащит тебя судьба. Твой театр — тачка и лопата или двуручная пила. Прибегая к словарю блатных: бортом, Митя, бортом! Наша не пляшет!
ОПЯТЬ ТЕ ЖЕ ГАЗЕТЫ
Утро началось с бурного веселья блатных, они плясали возле печки, в которой энергично гудел огонь. Пылал он недолго. Вернувшись на свои нары, урки философствовали:
— От политики, известно, мало толку — вспыхнуло и погасло.
Не сразу разобрались: в печке сгорели сокровища Зимина — старые газеты. Комиссар рассердился, впервые накричал, выругался.
Рассердился не он один. Газеты последнее время вошли в быт вагона. После утренних немудреных хлопот, после завтрака «чем конвой послал» многие ждут, когда Зимин усядется на верхних нарах и, поднеся к носу газету (он все хуже видит), начнет читать. Даже те, кто на воле газет не касался и не верит им вовсе, вроде «жлобов», не против послушать.
Теперь газет не стало — и урок костят за варварство. Удивленные, они даже не огрызаются. Но вдруг Зимин сообщает: самые интересные газеты он предусмотрительно спрятал у себя под головой.
— Чего же ты ругался, Матвеич? — спрашивает Мякишев.
— На всякий случай, для профилактики.
— Давай начинай, чего драгоценное время теряешь, — басит Воробьев.
— Митя, приступим, — подзывает меня Зимин.
Я помогаю ему забраться на верхние нары, лезу сам, и мы устраиваемся у окошка. «Комиссар» приспособил меня в качестве чтеца.
— Обыкновенные листки бумаги, вот видите, какие мятые, но в них необыкновенный — одна тысяча девятьсот тридцать четвертый год, — так с пафосом начинает Зимин.
— Ха! Чем же он необыкновенный? — насмешливо спрашивает Гамузов. Он стоит у печки. Всем холодно, а ему холоднее, чем всем, и он очень раздражен. — Год и год, самый обыкновенный.
Зимин улыбается и покачивает головой, реплика Гамузова помогает ему завести разговор. Вспоминая эту сцену, я не перестаю удивляться Зимину. Заключенные, едущие в неизвестность, и с ними партийный агитатор, такой же заключенный, как все остальные.
— Наш вагон — печальный факт, что и говорить. То, что с нами произошло, плохо, очень плохо! Но мы не маленькие и понимаем: наш вагон — еще не вся страна, не вся наша жизнь, он капелька. А страна, огромная родина живет, трудится. Вы спрашиваете, Гамузов, чем этот год необыкновенный? Я отвечу. В этом году исполнилось десять лет со дня смерти Ленина — за десять лет усилиями народа страна поднялась и стала могущественной. В этом году мы закончили первую пятилетку и начали вторую. В этом году был XVII съезд партии.
— Вы забыли или хотите забыть еще одно событие этого необыкновенного года! — крикнул Дорофеев, подскочив, словно ванька-встанька.
— Нет, я не забыл, не могу забыть даже если бы хотел, — возразил Зимин, — убийство Сергея Мироновича Кирова.
В молчании, под металлический диалог колес и рельсов, под несмолкаемый перестук и лязг то сам Зимин, то я читаем траурные сообщения. Из рук в руки переходят газетные листы в черных рамках. Отовсюду смотрит на нас сильное, волевое лицо Кирова. Киров на трибуне съезда. Киров на заводе среди рабочих. Вот он идет в Кремль рядом со Сталиным. И вот он в гробу, с закрытыми глазами. Толпы ленинградцев провожают его в последнее путешествие — в Москву. Сталин, Молотов, Ворошилов, Жданов стоят в карауле. Москвичи прощаются с Кировым в Колонном зале.
Неужели прошло всего три месяца? В тюремном вагоне пережитое повторилось с томитель-ной силой. Я вспомнил, как мы всем заводом шагали от Сокольников к центру города на похоро-ны. Вспомнил настороженную и пугающую тишину Колонного зала. Особенно тревожна эта тишина, когда на какую-то минуту смолкает надрывная траурная музыка. Нет, это не тишина, а неумолчный глухой шум шагов тысяч и тысяч людей, идущих мимо гроба.
Убийца Николаев. Он проклят миллионами советских людей. И сейчас его проклинают в нашем вагоне.
— Мало его расстрелять!
— Из-за него, гада, мы страдаем!
— За что же он его?
— Враги подослали.
— Какие враги?
— Зиновьевцы, оппозиция.
— Почему же именно его?
— Говорят другое: Киров уволил его за скверную работу и он обозлился.
— Почему же тогда в газетах пишут: враги, зиновьевцы? При чем тут они?
— А при том, что Киров был любимым учеником и другом Сталина — значит, им как бельмо на глазу! — сказал Фетисов.
— Расскажи: какой он был? — попросил Агошин. — Приходилось встречаться с ним?
— Какой он был? — растерялся Фетисов. — Я встречался с ним не раз. Бывал у него в обкоме частенько, несколько раз он приезжал на завод. — Фетисов задумался. — С ним надежно было, понимаете. Ему верили потому, что не обманывал, не бросал слов на ветер. Требовал, но и умел помочь. Детей любил и очень жалел.