Он крадется по дорогому персидскому ковру, залитому вином. Откуда-то сверху доносится пьяный смех. Очередная комната. Одалиски-хористы хихикают, раскрашивая лица по-женски. Другая комната абсолютно пуста — только медная ванна в центре, и в ванне — обнаженная женщина с недовольным лицом. Коридор с мраморными бюстами и разломанными статуями — наверное, из разграбленных храмов древних. Комната, завешанная потертыми гобеленами с изображением деяний святых и грешников. Массивный бронзовый Юпитер смотрит из ниши, и вампир по старой привычке вымяукивает молитву на полузабытом языке.
Он слышит, как за занавеской тихонько поет мужчина. Поет для себя, вполголоса.
Караваджо весь погружен в работу. Хотя ясно, что боль в раненой руке причиняет ему страдания. Он не слышит ни извращенных стихов Тассо, ни бряцания теорбы, ни пения хориста, не попадающего в такт. Он полностью сосредоточен. Он кладет мазки ловким, умелым движением кисти, работая над одним небольшим участком — лицом кричащего мальчика, — добивается нужного тона кожи едва уловимыми изменениями оттенков.
Он так и не переоделся, и кровь из раны по-прежнему каплет на мрамор. Кровь стекает на палитру и мешается с красками. Он кривится от боли. Но его рука с кистью движется плавно и без напряжения; движется по холсту в такт потаенной незримой музыке, которою мальчик-вампир почти слышит, — рваной, изломанной музыке Карло Джезуальдо, музыке ада — ада, сотворенного Богом.
Горячая кровь будит голод. В образе кошки он устремляется к вожделенной добыче. Его лапы скользят по мрамору, и вот его кошачий язычок вновь погружается в кровь. Кровь течет в нем, как пламя. Кровь согревает его, создавая иллюзию жизни. Он тихонько урчит.
Словно сквозь сон, художник говорит:
— Почему ты стоишь у меня за плечом? Ты пришел за мной? Кто ты? Ангел смерти? — Иллюзия не работает. У этого человека есть дар прозревать его истинный облик. Тот же дар, который сделал его художником. Тот же дар, который свел его с ума.
— Нет, сер Караваджо. Я не ангел смерти. Меня зовут Эрколе Серафини. Я
— Такой красивый, что это страшно. Красота, наводящая ужас. Но твои глаза говорят больше, чем губы. Ты не просто очередной певчий мальчик дель Монте, подобранный в грязи, купленный за гроши и оскопленный цирюльником-мясником. Я тебя видел во сне. — Художник воодушевляется. Его глаза горят страстью и безумием. — Если бы я тебя изобразил вот на этой картине... может, тогда я боялся бы меньше. — А ведь он еще даже не оборачивался к Эрколино. Он его даже не видел! Он видел только его отражение в масляных красках на холсте... отражение того, кто не отражается в зеркалах! Если только он не обращается к существу, порожденному его воспаленным воображением, к ангелу своего безумия.
— Почему ты боишься? — спрашивает Эрколино.
Караваджо опускает кисть, но лишь на мгновение.
— Это все лихорадка, — говорит он. Под густой спутанной бородой его кожа лоснится от пота и покрыта растресканной коркой гноя. Караваджо болен. Его кровь едва ли не кипит. Сладкая-сладкая кровь, с едкой примесью бесполезных снадобий, приготовленных знахарями-шарлатанами из кардинальского дома.
— Слишком темная, — говорит мальчик, глядя на картину. — А свет болезненно-яркий.
— Но сама жизнь есть контраст света и тени, — отвечает художник, — вечная тьма, заквашенная на проблесках любви, вдохновения, боли.
— Вы не веселитесь с другими гостями, сер Караваджо? Мне говорили, что вы человек сладострастный и любите удовольствия.
— О нет. Меня здесь держат как дрессированную обезьяну. Художник в клетке. Что мне делать на этом веселье? Но им нравятся мои грубость и прямота. Я — замечательное развлечение. Скажи мне, мальчик, когда ты поешь, ты не чувствуешь себя шлюхой?
— Не знаю.