Сотрудничество Добролюбова и Гиппиуса в «Русских символистах» не состоялось, но знакомство — личное и литературное — продолжилось, повлияв и на готовившийся сборник. «Мой друг, — возвышенно продолжал Брюсов послание Лангу, — не роптать, а повиноваться! Мы должны смирить их! Наш сборник должен быть и прекрасен и символичен! Все, что у нас есть, надо превратить в шедевры. Друг! Не изумляйся! Если надо — напишем все вновь! Ничего дорогого пусть не существует! Лучшие стихи, может быть, придется выкинуть. Пусть! Наш сборник должен быть и самобытен и прекрасен. Докажем, что мы это можем! И дни и ночи я занят поправками. Бронина всего переделал так, что он сам себя не узнает. Мартова переделываю страшно. Собственные стихи переделываю от верху до низу. […] Составляю сборник диктаторской властью»{27}. Даже стихи Ланга он переделывал настолько радикально, что, по мнению С. И. Гиндина, «Русские символисты» можно рассматривать как авторское произведение Брюсова{28}. Беседы с гостями из Петербурга отразились в предисловии ко второму выпуску «Русских символистов» и в газетных интервью москвичей «Новостям дня», поэтому Брюсову пришлось отвечать на упреки Добролюбова и Гиппиуса в том, что он и Миропольский заимствуют их взгляды и теории{29}.
Еще один петербуржец Иван Осипович Лялечкин не попал в число участников «Русских символистов» из-за преждевременной смерти. Его, в отличие от Брюсова и Добролюбова, печатали литературные журналы; в 1895 году он собирался выпустить книгу стихов, но не успел. В ноябре 1894 года Лялечкин послал Валерию Яковлевичу одобрительный отзыв о первом и втором выпусках: «Мило и восхитительно. От души желаю примкнуть к вашему кружку» {30}. Брюсов обрадовался письму лично незнакомого ему литератора, которое резко контрастировало с грубой бранью «собратьев по перу», тем более что он уже в 1893 году обратил внимание на стихи Лялечкина. Между поэтами завязалась переписка, но встретиться им так и не удалось: 27 февраля 1895 года Иван Осипович умер в Калуге, где гостил у сестры. «Вот тяжелый, очень тяжелый удар для молодой поэзии! — писал Брюсов в черновике письма критику Петру Перцову, с которым подружился по переписке. — Если в кого я верил как в лирика, это в него»{31}. Стихотворение «На смерть И. Лялечкина» проникнуто грустью по обещанному, но несбывшемуся:
Невозможно сказать, как развивалось бы творчество Лялечкина дальше, но то, что он успел написать, говорит, во-первых, о несомненном таланте, а во-вторых, о близости к «новым течениям». Брюсов хотел включить в третий выпуск его сонет «Полночные тени, пугливые тени…», полученный от автора, но почему-то не сделал этого.
Если Лялечкин в «Русских символистах» смотрелся бы органично, то появление там Авенира Евстигнеевича Ноздрина — рабочего-текстильщика из Иваново-Вознесенска, в будущем революционера и одного из зачинателей пролетарской поэзии — показалось бы удивительным{32}. 17 марта 1895 года Ноздрин, живший в то время в Петербурге, написал Брюсову пространное письмо с приложением стихов: «Для меня было бы лестно, если бы из них что-нибудь удостоилось напечатания в издании Владимира Александровича Маслова». Подробно разобрав присланные стихи, Брюсов ничего не принял в альманах, но всячески ободрял и поддерживал своего корреспондента в литературной деятельности (осенью 1895 года они познакомились лично), давал ему советы, посылал книги, а осенью 1896 года чуть было не стал издателем его первого сборника «Поэма природы»: Валерий Яковлевич составил книгу, исправив часть текстов, написал краткое предисловие и получил на нее цензурное разрешение. Почему сборник не вышел, точно не известно — видимо, по недостатку средств у автора и у издателя.
Первая книга стихов Ноздрина «Старый парус» увидела свет только в 1927 году, когда автору исполнилось 65 лет. Сохранился черновик его дарственной надписи, адресованной Иоанне Матвеевне Брюсовой: «Подытоживая свое прошлое, мне хочется сказать, что еще 30 лет тому назад, когда моя судьба отправилась в поэтическое плавание, то моим рулевым был покойный Валерий Яковлевич. Жизнь прошла, мое плавание заканчивается, и от него остается „Старый парус“, который мне и хотелось бы передать в ту семью, где жил мой первый и добрый рулевой, где, как мне известно, я еще не забыт».