Но все-ж я прав. Что обещал,Я, в эту ночь, исполнил честно:С тобой я, как тебе известно,До третьей стражи разделялТвои, царица, вожделенья,Как муж, я насыщал твой пыл.Что-ж! Я довольно в мире жил…Это забавное как тебе известно (ну, еще бы неизвестно…) одно способно своим комическим и прозаическим штрихом перечеркнуть всю брюсовскую поэму. А штрих этот не единственный. Клеопатра «стучит» по кимвалу, когда эпикуреец Критон с высокой галантерейностью говорит ей: «хоть раз позволь взглянуть мне на божественную грудь», и он же произносит стишки: «пока они у двери, хоть поцелуй по крайней мере». Если грудь царицы для Критона – «божественная», то все ее тело – «божеское»: это видно из его слов, что он «лобзает, весь горя огнем» (горит он именно огнем, а не водою, как про Флавия мы читаем у того же обстоятельного автора, что он проходит, «в свое раздумье погруженный», именно в свое, а не в чужое), – лобзает «святыни, спрятанные днем, и каждый волос благовонный на теле божеском твоем»: неужели не пошлость – эта детализация и эти «святыни», спрятанные под платьем? То, что у Пушкина было жутким и сосредоточенным сладострастьем, у Брюсова стало словоохотливым и противным разговором о сладострастии. И вообще к художественному сосуду Пушкина, хотя бы и незаконченному, Брюсов топорно приклеил нечто дешевое. Он к мрамору прибавил глину, матерьял «ручного труда»; дорогое и крепкое вино разбавил он словесной водою.