Впрочем, горе Валерии было совершенно другое, чем горе отца, особенно когда она прочла письмо матери. Она – христианка, могла вполне понять высокий смысл поступка покойной. Ей, дочери-христианке, мать могла всегда открывать свое сердце. Сафрония так и поступала со всей святой любовью матери, тоже христианки. Чего муж ее, как язычник, не понимал, о чем она не могла с ним говорить, что в часы возвышения и просвещения смущало и наполняло ее благородную душу, она все изливала в восприимчивое сердце своей дочери. Как часто молились они и плакали вместе у престола милосердия Божия, чтобы рухнула наконец стена, отделяющая их в самом высоком и святом от мужа и отца! Валерия потеряла больше, чем мать, но, удрученная горем, она смотрела на стоявшую у престола Господня, украшенную победным венком мученицу и ясней становилась ей надежда, что час милосердия для ее любимого отца теперь уже не так далек.
Между тем одна из рабынь дала знать о случившемся задушевной подруге Сафронии Ирине, и благородная матрона вступала теперь, полная христианской любви и участия, в несчастный дом. Ирина умела как никто, проливать целительный бальзам на жгучие раны; она принесла с собой (как гласит ее имя) покой; с ее появлением явились покорность и надежда: два ангела, которых вечное милосердие послало в эту долину слез, чтобы слабый смертный не согнулся под тяжестью креста.
При смерти благородных людей таинственное утешение заключается в представлении их последних слов и действий, – золотой закат после солнечного дня. Поэтому Ирина рассказала, как Сафрония вчера еще в обед пошла в одну из отдаленных улиц транстиберинского квартала, чтобы отнести одной бедной роженице укрепляющую пищу и новое белье ее ребенку. Потом вспомнила она некоторые черты тихой добродетели, геройской самоотверженности, некоторые слова сердечной подруги, которые, как аромат из чашечки розы, истекали из глубины ее благородного сердца. И как было дополнено изображение Сафронии, набросанное Ириной, последними, написанными ею в виду смерти словами.
Полные любовью к умершей, разговаривали обе женщины, не обращая внимания на чуждость религиозных взглядов Руфина; ведь и Сафрония написала в таком же духе последние прощальные слова. Но жаждущее утешения сердце Руфина принимало все, как иссохшая почва – оживляющий дождь. Он всегда думал, что знает Сафронию до глубины ее души: теперь только открылась перед ним вся глубина ее чистого и благородного сердца. И что за возвышенные идеи, которые он сегодня в первый раз слышит и которые, казалось, были доверены этим женщинам!
Руфин знал, что муж Ирины вместе с двумя дочерьми был казнен ради христианской веры, однако никогда не интересовался подробностями их смерти. Теперь же его побуждало узнать, как перенесла слабая женщина потерю мужа и детей, и в своей требующей утешения печали он воспользовался одним замечанием последней, чтобы высказать свою просьбу.
Ирина поняла мысли Руфина и охотно исполнила его желание.
– Когда были изданы кровавые эдикты Диоклетиана, – начала она, – и когда Максимиан, следуя своей враждебной жестокости, изгнал христиан из всех пристанищ, конфисковал наши церкви, госпиции и даже наши кладбища, мой муж Кастула, который был при монархе важным сановником, предоставил им в распоряжение наше жилище для церкви. В то время как император подписывал кровавые смертные приговоры, христиане отправляли в его собственном дворце святые таинства. Помнишь ли ты еще, благородный Руфин, храброго трибуна Севастиана?
– Который был сначала исколот нумидийскими стрелами, однако возвратился опять к жизни и тогда уже был убит дубинами, – ответил утвердительно, кивая головой, Руфин. – Припоминаю, что тогда много об этом говорили.
– Мы перенесли, – продолжала Ирина, – «мнимоумершего» в наше жилище, чтобы похоронить его в тиши следующей ночи. Однако с величайшей радостью заметили, что Севастиан жив, и нам удалось скоро восстановить истощенные потерей крови силы. Едва вылечившись, предстал он перед императором, страстно желая мучений. Максимиан велел убить его, как собаку, однако вскоре стал узнавать, где Севастиан нашел приют и уход. Открытие, что его собственный царедворец в его собственном доме предложил ему убежище и даже собирал там христиан для совершения богослужения, привело его в величайшую ярость. Мой супруг был немедленно схвачен и после троекратного допроса и троекратной пытки на Лабиканских воротах закопан живым в песочную яму вблизи водопровода Клавдия.
Ирина, охваченная внутренним волнением, помолчала несколько минут и затем продолжила: