Когда молодая волчица впервые берёт себе волка, из целого гона она оставляет не обязательно самого рослого, самого сильного и даже самого ярого. Оставляет того, о ком тихо шепнёт безошибочное чутьё: с ним, единственным, логово до самой смерти будет уютным и волчата родятся, что колобки. Где же бродил он, зеленоглазый мой одинец, какую добычу искал в сумеречном лесу, о чём плакался звёздам? С Молчаном сошёлся под ёлками, спрашивал обо мне? Или не спрашивал — сразу в глотки вцепились?.. Молчан был как я: в лес жить не шёл и собак чуждался, собаки боялись его, волки не принимали. А вот волчица переступила вражду, не погнала… Я вживе увидела подсмотренное разок на охоте. Серую невесту, лукаво припадавшую в снегу на передние ноги, чтобы вдруг шлёпнуть по носу лапой рослого жениха, запорошить ему смеющуюся морду и отскочить, взвиться выше кустов в весёлом, лёгком прыжке… Я была совсем близко, но волки не чуяли, а может, и чуяли, на них об эту пору дерево падай, ухом не поведут. Большуха дядькина шубу просила, и у обоих зверей мех был на заглядение, утонет ладонь, пока нащупаешь тело… я так и ушла со стрелою на тетиве, ушла навстречу попрёкам и укоризне. Я просто представила, как две шкуры тянулись бы друг к другу с распялок. А теперь думала — может, на моего волка охотник набрёл жестокосердней меня?..
Уехали братья, и я, как водится, первое время вздыхала: вчера только виделись… позавчера… вот уж семь дней назад… Потом накатили другие дела, другие заботы. Начали заглаживать в сердце и встречу с роднёй, и другие ямки, поглубже. Человек, как упругое дерево, выпрямляется, если, конечно, не согнут дальше предела. Понемногу я перестала сжиматься при виде вождя, он же, искренне молвить, меня что позабыл. А что ему меня вспоминать. Велета краснела и отводила глаза, встречаясь со мной. Теперь-то я знаю, она робела позвать меня обратно к себе, боялась — вдруг не пойду. Мне, дуре, вправду порой хотелось ей показать, не думай, мол, не скучно и без тебя, только вот кузовок бы забрать…
Стояли, быть может, последние злые морозы, когда нам, отрокам, было велено натаскать старой соломы и уложить перед крепостью в поле. Сказывала я о границе, пролёгшей когда-то между мирами умерших и живых? Нелегко путешествовать через неё туда и обратно, мало кому удаётся, разве что ненависти и любви. Ненависть убивает живых и поднимает в дорогу мёртвые кости, но любви подвластны гораздо большие силы, на то она и любовь. Мертвые не покидают любимых одних на земле. Если бы смерть увела меня от Того, кого я всегда жду, моя душа тоже не полетела бы поспешно в ирий, предпочла бы мерзнуть и мокнуть, но не отступилась, век шла бы след в след, советовала, хранила… и плакала от неслышного счастья, если бы он. раз в году нарочно теплил костёр, обогревал меня, жмущуюся за правым плечом…
Дома мы устраивали этот огонь вскоре после Ко-рочуна, но в урочный день мы с побратимом сидели в лесу, слушали суровые песни метели, и было нам не до костров. Окажись я на месте дедушкиной души, я бы не осерчала. Уж кто-кто, а дедушка знал, что я его помнила.
Костёр зажгли вечером, когда луна выплыла из-за леса и облила его тем зеленоватым сиянием, что снилось мне по ночам. Воевода Мстивой добыл живого огня и выпустил его в солому, став на колени, как перед погребальным костром. Пламя с шорохом взвилось выше голов. Мы все стояли без шапок, и воины шевелили губами, молча глядя в огонь. Им, сражавшимся, было кого поминать. Только тот истинный воин, кому есть о ком поминать, есть за кого мстить. Я закрыла глаза и сразу почувствовала, что у огня стояло гораздо больше людей, чем можно было увидеть. Из потёмок, из вьющихся искр, из самого огня возникали всё новые. Высокая, прекрасная обликом женщина подошла к воеводе, два маленьких мальчика выбежали следом за ней. Потом показались старуха со стариком, мать вождя и отец, не назвавший датчанам лесного убежища рода. Других, подходивших к Ведете, Хагену, Славомиру, я видела смутно, о них мне мало рассказывали. Я была по другую сторону пламени и, не открывая глаз, видела, как вздрагивали лица воинов, медные от жара. Никто из них давно уже не вздрагивал при виде вражьих мечей.
Дедушкина душа тёплой птахой припала к моему сердцу, белые перья шуршали, как падавшие угольки. Обнять бы её, удержать в ладонях, погладить… нельзя: слишком грубы и тяжелы руки живых. Я стояла не шевелясь, лишь губы шептали, поколение за поколением называя умерших, и умершие меня обступали. Живые без мёртвых голы и одиноки, мёртвым без живых пусто и холодно в небесном краю, в просторной гулкой земле…
Когда угасли все искры и не стало более ничего, кроме лунного света, мы побрели домой, по-прежнему молча, всё ещё чувствуя рядом с собой не торопившихся улетать. Даже язвительный Блуд опустил непокрытую голову, и темнота заливала его следы на снегу.