Хмель улетучился в мгновенье ока, однако в лице господина Гиацинта Брауншильда было нечто большее, чем просто ужас: нос заострился и вытянулся, как у случайно вдохнувшего эфир, нижняя челюсть парализованно отвисла, вывернутые губы обесцветились, меж ними обнажились зубы, на щеках, пепельно-серых и как бы всосавшихся, проступили иссиня-красные пятна; даже вытянутая для защиты рука ясно свидетельствовала об остановке крови – она стала снежно-белой.
Пару раз судорожно взмахнув руками, центральный директор рухнул со сдавленным клекотом в горле…
Помощь уже ни к чему, понял господин императорский лейб-медик, тем не менее он все равно подошел бы к несчастному, не помешай этому общая паника.
Через несколько минут труп господина центрального директора был вынесен его беспорядочно галдевшими приятелями в сопровождении «нотариуса». Стол и кресла лежали перевернутыми, красное пенящееся вино из разбитых бутылок растекалось лужами…
Совершенно сраженный этой сценой, столь кошмарной в своей конкретности и при всем при том столь призрачно-нереальной, поскольку наблюдал он ее только в зеркале, господин императорский лейб-медик на какое-то время потерялся напрочь. Его первой ясной мыслью было: «Где Зрцадло?»
Он включил свет – и сейчас же отпрянул назад.
Актер стоял рядом. Как осколок мрака в своей черной мантии, неподвижный, видимо, по-прежнему погруженный в глубокий сон.
Императорский лейб-медик не спускал с него глаз, настороженно ожидая какого-нибудь нового фортеля, но ничего не происходило – человек не двигался, уподобясь вертикально застывшему трупу.
– Что вы здесь ищете? – властно спросил лейб-медик, сосредоточив свое внимание на сонной артерии актера – ни малейшего намека на удары пульса. – Кто вы?
Никакого ответа.
– Как вас зовут? Молчание.
Императорский лейб-медик задумался, потом зажег спичку и поднес к самым глазам сомнамбула.
Зрачки, едва различимые на чрезвычайно темной радужной оболочке, оставались широко раскрытыми и нисколько не реагировали на яркую вспышку.
Он взялся за кисть вяло свисающей руки: пульс – если это действительно был он – такой слабый и медленный, словно далекое эхо замирающих ударов часового маятника. Раз – два – три – че-т… Максимум пятнадцать ударов в минуту.
Продолжая счет, императорский лейб-медик снова спросил, громко и резко:
– Кто вы? Отвечайте!
И тут пульс актера внезапно участился, сразу перепрыгнув с пятнадцати до ста двадцати. Послышался шипящий звук, настолько мощно ноздри втянули воздух.
Казалось, какая-то невидимая субстанция втекла в него, глаза актера вдруг сверкнули и невинно усмехнулись. В его облике появилось нечто мягкое, податливое, и сквозь жесткие черты лица проступило почти детское выражение.
Императорский лейб-медик, вначале решивший, что лунатик наконец по-настоящему проснулся, дружески спросил:
– Ну скажите же мне, кто вы, собст… – но слова вдруг застряли у него в горле: эта линия губ! (Она становилась все отчетливей и отчетливей.) И это лицо! Это лицо! И снова, как у Эльзенвангера, его захватило какое-то воспоминание, только теперь оно было намного ясней и определенней. Сомнений быть не могло, он знал это лицо – очень часто его видел.
И постепенно, удар за ударом, как будто память освобождалась от скорлупы, господин Флугбайль вспомнил, как однажды – возможно, впервые в жизни – увидел это лицо в каком-то сверкающем предмете, возможно, это была серебряная тарелка; уже окончательно уверенный в своей правоте, он понял: именно так и никак иначе выглядел в детстве он сам.
Пусть кожа стара и морщиниста, а волосы седы, зато сама юность бликует в Зрцадло как утренний свет – как то загадочное нечто, чего не в состоянии передать ни один художник в мире.
– Кто я? – произнесли губы актера, и императорскому лейб-медику послышался его собственный юный голос. Но в нем присутствовал необычный двойной звук, словно говорили мальчик и старец одновременно – голос прошлого доносился издалека, голос настоящего был как эхо резонатора, позволяющее первому звучать громко и выразительно.
То, что они говорили, было также смесью детской невинности и грозной серьезности старца.