Единственным, что оставалось до некоторой степени неприкрытым, был висящий среди миниатюр портрет в натуральную величину; в сером ситце, укрывавшем его вместе с рамой, была прорезана прямоугольная дыра, и оттуда смотрело вислощекое лицо покойного мужа старой дамы, оберст-гофмаршала Заградки: голый, похожий на вишню череп и взирающие в пустоту водянисто-голубые рыбьи глаза.
Граф был человеком крайне жестоким и неумолимо твердым, глухим не только к страданиям других, но и к своим собственным; как-то, еще мальчишкой, граф забавы ради прибил свою ступню к половице большим железным гвоздем. Кто рассказал ему это, Отакар Вондрейк давно забыл, однако саму историю помнил.
Во дворце было великое множество кошек – сплошь старые, серые, вкрадчивые существа.
Часто студент видел их сразу с целую дюжину, серых и тихих, гулявших в проходе, как приглашенные на следствие свидетели, ожидающие вызова на допрос, – но никогда не входили они в комнаты, и если какая-нибудь по ошибке совала голову в дверной проем, то тот-час же отступала назад, как бы извиняясь, мол, она понимает, что еще не время для ее показаний…
Отношение графини Заградки к студенту было отмечено известной странностью.
Иногда на мгновение от нее исходило нечто трогательное, подобное нежной материнской любви – в следующую секунду его обдавало волной ледяного презрения, почти ненависти.
О природе этой странности он не догадывался, она, казалось, срослась со всем естеством ее, может быть являясь наследством древних богемских родов, привыкших в течение веков к смирению своих слуг.
Речь этих аристократов была начисто лишена какой-либо душевности – если таковая вообще в них была, – зато в ней всегда достаточно красноречиво проступало почти жестокое высокомерие, правда выражавшееся скорее в резком тоне обращений, чем в смысле самих слов. В день конфирмации Отакар должен был пропиликать графине на своей детской скрипочке богемскую народную песню «Andulko mй dite jб vбs mбm rбd»
[17]. Потом, no мере совершенства его игры, репертуар усложнялся – церковные и любовные песни, вплоть до Бетховенских сонат, но никогда, хорошо или плохо ему это удавалось, на лице крестной нельзя было заметить ни малейшего следа одобрения или недовольства.И до сего дня он не знал, способна ли она оценивать его искусство.
Иногда собственными импровизациями Отакар пытался найти ход к ее сердцу, по колебаниям циркулировавшего меж ними тока стараясь уловить, какое впечатление вызывают у нее эти звуки: при незначительных ошибках прилив почти материнской нежности захлестывал его и жгла ненависть, когда высшее вдохновение водило его смычком.
Возможно, это было безграничное высокомерие ее крови, вспыхивавшее ненавистью в ответ на совершенство его игры, воспринимаемое как дерзкое посягательство на ее аристократические привилегии, возможно, это был инстинкт славянки, любящей лишь все слабое и несчастное, а возможно, просто случайность; однако так или иначе – непреодолимый барьер оставался между ни – ми. Очень скоро он уже не пытался устранить это препятствие, как не пытался подойти к мутному окну и заглянуть в него.
– Итак, начинайте, пан Вондрейк! – сказала графиня тем подчеркнуто сухим тоном, которым обращалась к Отакару всякий раз, когда он после немого вежливого поклона открывал футляр и брал в руки смычок.
Наверное, из-за контраста впечатлений: Вальдштейнский дворец и эта серая комната – дальше, чем когда-либо прежде, отброшенный в прошлое, он бессознательно заиграл глупую сентиментальную песенку своего конфирмационного периода: «Andulko me dite…»; с первых же тактов Отакар понял, что делает что-то не то, и испугался, однако графиня не выказала ни малейшего удивления – она вместе с портретом мужа созерцала пустоту.
Тогда он стал импровизировать на эту мелодию.
У него был дар отвлекаться от собственной игры, воспринимать ее как удивленный слушатель, словно музицировал не он сам, а кто-то другой – тот, кто находится в нем, не являясь при этом им самим, тот, о котором – кроме того, что он ведет смычком, – Отакар ничего не знал.
Тогда он странствовал чужими, виденными во сне краями, погружался во времена, навечно скрытые от человеческого взора, извлекал звенящие сокровища немыслимых глубин – пока не забывался настолько, что все вокруг исчезало и его вбирал вечно юный изменчивый мир, полный красок и звуков.
И вот мутные окна становятся прозрачными, за ними чудесное царство фей, кругом белые порхающие мотыльки – живой снегопад в середине лета, и он сам, пьяный от любви, идет бесконечными жасминовыми аллеями, крепко сжимая горячую руку прекрасной девушки в свадебном наряде, и вся его душа пропитана тончайшим ароматом ее кожи.
Потом серая завеса на портрете покойного гофмаршала рассыпалась потоком пепельных женских волос, потоком, падавшим из-под светлой соломенной шляпы с бледно-голубой лентой, – и на него смотрело темноглазое девичье лицо с припухлыми губами.