Конечно, я попал в «Комитет вибраций», но с другого входа. И вывеска была другая. Хотите верьте, хотите нет, а было написано — правда, на этот раз на картонке, как бы временно, я даже было, как идиот, подумал: для меня! — «Приемная по нескучным делам» и какой-то номер. Фамилия следователя тоже кривлялась: Никаков. Имя-отчество не сообщалось. Вахтер, в партикулярном, похожем на военную форму более, чем сама форма, платье, вызвал следователя, предварительно отобрав мой паспорт. Пока он звонил, закрывшись спиной, я разглядывал портрет вождя, стоящего над обрывом, а внизу, в долине, морем разливался огромный город. Казалось, еще мгновение — и вождь или полетит, или же камнем сорвется вниз. Полы его военной шинели уже развевались… Щелкнула стальная дверь, и, издалека прицеливаясь сереньким глазком, накатился следователь. Был он маленький, кругленький, ничего такого, казалось, в нем не было. Косо он держал худенькую улыбочку — в старину так прижимали к лицу лорнет. «Никаков», — сказал он и руки, слава Богу, не подал. У самой двери, на которой горели кнопки сигнализации, он вдруг резко обернулся и лязгнул меня глазами. Я, естественно, потупился. В мгновение ока он крутанулся назад и что-то там набрал — дверь поехала. Мы шли длинными полутемными коридорами. Пол был устлан темно-вишневым мягким пластиком. Говорят, что, когда профессора Погорельцева где-то здесь же немного боксировали, а потом вели в камеру, капли крови вовсе не оставляли за ним тревожного многоточия — ковер все впитывал бесследно.
В кабинете, усадив меня на жесткий прямой стул, Никаков развалился в кожаном кресле напротив и сразу как-то надулся и вырос. Над ним тоже висел портрет вождя. На сей раз правитель стоял на самом краю Кремлевской стены. Далеко внизу текли краснознаменные толпы, в небе было тесно от самолетов. Казалось, еще порыв ветра — и вождь взлетит. Его серый габардиновый плащ уже крылато вздымался. «Вы догадываетесь, — сказал Никаков, пододвигая сигареты и пепельницу, — почему мы вас пригласили?»
Разговор был похож на начало гриппа. Мне было жарко, неудобно в толстом свитере, который я как-то инстинктивно надел утром вместе с зимними носками, хотя уже вовсю зеленел бульвар. Меня перебрасывало в липкий холод, я весь съеживался от более чем странных фраз следователя. Воистину, он обладал неведомым мне искусством из обыкновенного русского языка выстраивать какие-то зазубренные, ржавые, крючкастые фразы. Они входили в мозг, раздирая его. Я что-то булькал в ответ. «Ваш близкий друг, — говорил Никаков, — Николай Петрович Смоленский, оторвался от масс. Вы понимаете, конечно, что я имею в виду — оторвался? Он, скажем это прямо, хотел возвыситься, Охламонов, вознестись, так сказать, над родной страной, над трудовым коллективом, над партией, между прочим… Это он так думал… Теперь он раскаивается, теперь он полностью признал и учел, додумал и вник, протрезвел и проснулся, выяснил и ахнул… — какой-то механизм в Никакове заклинил, но он дернул мягоньким плечиком, лицо его переехала спазматическая гримаса, и он выправился, все же под занавес малость буксуя, — осмыслил и сожалеет, а также проанализировал и сам себя казнит…» Карандашик в пальцах Никакова вертелся во все стороны, но через какой-то равный промежуток своим черным острием нацеливался прямо на меня. «Вы ведь дружили с обвиняемым?» — спросил следователь. «Да, — сказал я, — мы дружили. Я уважал его талант…» Никаков, как дитя, крутанулся в кресле, показал ветчинную лысину, наехал снова. Улыбочка его, как зацепившийся чулок, ползла петля за петлей по чистенькому лицу. «Так можем ли мы из вышесказанного заключить, — он чуть было не сказал „голубчик“, — что вы были не только его поклонником, собутыльником, сотрапезником и, может быть, кое-кем еще, что нами пока еще не выяснено… но и, мягко говоря, учеником?»
Это было так глупо, что мне вдруг стало скучно, смертельно скучно, как бывало уже не раз этой фальшивой весной. Знаете, когда безостановочно тошнит, на что ни взглянешь… Я чувствовал под курткой нагревшийся бок фляжки — милая моя Катенька засунула мне в непроверенный карман фляжку коньяку. Хотелось, чтобы Никаков пошел, что ли, в уборную или к начальству, а я мог бы выпить… И, словно прочитав мои мысли, грянул аппарат со множеством кнопок, на котором было написано «Bell System»[1]
, и Никаков, что-то туда сказав, пошел к двери. «Я вас оставляю на минуточку», — сказал он.