Все явственнее становилось, что дома он и Вика предпочитают держаться спинами друг к другу, исполняя ради этого замысловатый антитанец. Если они и обменивались взглядами, то только через зеркало: в его водянистом, водопроводно-ржавом веществе темные глаза жены странно теряли свою быстроту, и Антонов, стоя позади сидящей Вики – нестерпимо милой с этими по-детски косолапыми лопатками и розовой, словно недозрелой россыпью родинок, ловко схваченных бельевой застежкой, – встречал ее затравленное, жалостное недоумение, в реальности всегда прикрытое косметикой и все никак не грубевшей ее красотой. Так они видели
друг друга, понимая, что стоит, поддавшись приглашению зеркала, посмотреть на себя, как тут же между ними исчезнет нечто, подобное недостоверному контакту на спиритическом сеансе. Говорить друг с другом в такие минуты было все равно что лицедействовать в кадре; любое слово, вышедшее из отраженных уст, казалось сказанным понарошку, ради неуклюжей шутки (притом что все зеркала, привязывая говорящий рот не к тревожным глазам, но неизменно к ушам нациента, сами обладают темноватым чувством нечеловеческого юмора), – и Антонову, брякнувшему что-нибудь насчет погоды, становилось ясно, что полуголая Вика, блуждающая левой рукой над своими подзеркальными флакончиками, абсолютно не намерена шутить. Сразу же прерывался спиритический контакт: обоим было удивительно, что они все еще здесь, по эту сторону границы, оба материальные, будто тела в общественной бане, при этом оба заражены какой-то неуклюжей леворукостью, – и Антонов, поспешно убравшись из зеркальной рамы, завязывал на себе, бинтуя лопастью лопасть, перепутанный галстук и получал в итоге все наоборот: короткую толстую часовую стрелку и длинную минутную, плюс намертво затянутый под горлом шелковый кукиш.Все чаще и чаще оставаясь дома один, Антонов познал экспериментальным путем, что смотреться в зеркало гораздо хуже, нежели лезть на стену. Из своих таинственных командировок Вика присылала Антонову тощенькие письма, где оборотную сторону единственной странички занимала ее обведенная по контуру левая
ладонь: пустой привет из Зазеркалья, волнистые, словно распухшие пальцы, – схематический рисунок полуоборванной ромашки, но если мужественно начинать со слова «любит», то все выходит очень хорошо. Антонов ведь и правда не знал, с чего у них начиналось в действительности и откуда в конце концов взялась эта ванна кровавого компота (об осьминоге и его диване он не думал). Антонову даже нравились служебные отлучки жены на неделю или на две, потому что он мог ложиться в постель, не слушая лая подъезда и не страшась одинокого утра, когда, очнувшись, ощущаешь ребрами не костлявенький локоть, но вчерашнюю книгу, а потом, когда начинаешь с кем-нибудь говорить, первое время слышишь собственный голос, будто утреннюю радиопередачу. Что касается зеркала, то Антонов, глядя на него, то есть на себя, начинал почему-то мерзнуть. Там, внутри, было действительно пасмурней, чем в комнате, всегда холоднее градусов на десять, вполнакала горело слабосильное электричество, и лампы, будто проржавелые кипятильники, не могли нагреть такого количества воды. Приближаясь к стеклу, чтобы увидеть на глазном горячем яблоке лопнувший сосуд, Антонов чувствовал, что затемняется лицом, как бы погружается в остывшую ванну. Иногда ему мерещилось, будто все это может хлынуть из зеркала: внезапно рухнет, сшибая и перемешивая Викину косметику, ржавая волна, вырвется, ахнув и зажурчав под зазеркальным потолком, перекошенная люстра, опрокинутся и изольют земляную жижу цветочные горшки, заплещутся, точно щучки, выливаемые в реку из ведра, мельхиоровые ложки и вилки, а на подзеркальник, точно на бруствер окопа, ляжет явившийся с той стороны полосатый костюм.