На следующий день мы добрались до Гегеля – это был наш первый разговор о Гегеле, который я помню. Очевидно, Беньямин лишь бегло прочёл несколько сочинений Гегеля и в то время не был его почитателем. Ещё год спустя он писал мне: «Всё, что я до сих пор читал из Гегеля, отталкивало меня». «Духовная физиономия» Гегеля, дескать, есть «физиономия интеллектуального насильника, мистика насилия – худший сорт мистика, но всё же он – мистик» [B. I. S. 171]. Тем не менее, Беньямин защищал его, когда я в разговоре сделал несколько дерзких замечаний о спекулятивной натурфилософии, которая оскорбляла мою математическую душу настолько же, насколько впечатляла мою душу мистическую. Беньямина это не волновало, и он находил мужество Гегеля и Шеллинга достойным удивления как раз из-за риска deductio ad absurdum74
, на который они шли (так, впоследствии он превозносил в разговоре со мной относящиеся к этой же сфере «Фрагменты из наследия молодого физика» И.В. Риттера75). Он схватил «Феноменологию духа», стоявшую в библиотеке Поллака, и прочёл из неё наугад несколько предложений, среди которых: «Нервная система есть непосредственный покой органического в его движении». Я засмеялся. Беньямин строго уставился на меня и сказал, что не может считать это предложение таким уж бессмысленным. Без всякой подготовки,В одной дискуссии мы гадали, хотел ли Гегель свести мир к математике, философии или мифу. Беньямин признавал миф в качестве «мира». Он сказал, что и сам ещё не знает, какова цель философии, так как «смысл мира» даже не нужно обнаруживать, поскольку он уже задан в мифе. Миф – это всё; всё остальное, даже математика и философия, есть только помрачение, видимость, которая возникла в самом мифе. Я возразил, что кроме мифа есть ещё математика – до тех пор, пока не будет найдено великое дифференциальное уравнение, в котором выражается мир, или – что правдоподобнее – пока не будет доказано, что такого уравнения не может быть. И тогда миф будет оправдан. Философия не есть нечто самостоятельное, и только религия пробивает брешь в этом мире мифа. Я оспаривал тот тезис, что математика может быть частью мифа. Здесь впервые проявился решительный поворот Беньямина к философскому проникновению мифа, которое занимало его много лет, начиная с работы над Гёльдерлином и, пожалуй, до конца жизни. Этот поворот окрасил ещё многие наши беседы. В этой связи Беньямин уже тогда говорил о различии между правом и справедливостью, причём право есть порядок, обоснованный лишь в мире мифа. Четыре года спустя он развил эту мысль в статье «К критике насилия»77
. Должно быть, в это время Беньямин соприкоснулся с работами Бахофена78, а также прочёл труды этнолога Карла Теодора Пройсса об анимизме и преанимизме. Он часто использовал рассуждения последнего о преанимизме. Это вывело нас к разговору о призраках и их роли в преанимистическую эпоху. При этом Беньямин много рассказывал о некоторых из его собственных снов, где призраки играли значительную роль; таков, например, мотив большого пустого дома, в котором у окна парят, танцуя, призраки.Позднее я вплотную занялся критическим разбором этих разговоров, потому что – как я записал тогда «если я действительно хочу идти вместе с Беньямином, то должен провести колоссальную ревизию взглядов. Мой сионизм сидит во мне столь глубоко, что его невозможно поколебать». Ещё я добавил: «Выражение “некоторым образом” есть печать несформированного мнения. Никто не употреблял его так часто, как Беньямин».