Читаем Вальтер Беньямин полностью

Точно так же очевидно, что подобная мысль не стремится и никогда не приходит к связным, общим и обоснованным суждениям, замещая их, по критическому замечанию Адорно, «суждениями метафорическими» («Briefe», II, 785). Поглощённый прямо и тут же предъявляемыми конкретными фактами, единичными случаями и событиями, чьё «значение» очевидно, Беньямин не слишком интересовался теориями или «идеями», которые не предполагали чёткой и зримой внешней формы. При подобном усложнённом, но по-прежнему в высшей степени реалистическом образе мысли связь между базисом и надстройкой по Марксу становилась, в точном смысле слова, метафорической. Так, возведя – совершенно в духе беньяминовской мысли – отвлечённое понятие «разум» (Vernunft) к его истоку, глаголу «воспринимать, слышать» (vernehmen), мы как бы вернули слово из области надстройки к его чувственному базису или, напротив, преобразили понятие в метафору, если понимать эту последнюю в изначальном, не аллегорическом смысле глагола «переносить» (metapherein). Потому что метафора устанавливает связь, непосредственно воспринимаемую чувствами и не требующую интерпретации, аллегория же всегда идёт от абстрактного понятия и затем подыскивает нечто осязаемое, которое будет, причём скорее всего произвольно, его представлять. Для того, чтобы понять аллегорию, её нужно объяснить, нужно найти решение загадки, которую она представляет, так что зачастую трудоёмкая интерпретация аллегорических фигур походит на разгадывание головоломок, пусть даже для этого требуется не больше изобретательности, чем для аллегорического представления смерти в виде скелета. Со времён Гомера метафора выступает тем элементом поэтики, который руководит познанием, устанавливая соответствия между предметами, физически самыми отдалёнными друг от друга. Так непомерному ужасу и печали, охватившим сердца ахеян, в «Илиаде» соответствует двойной ветер с севера и запада, обрушившийся на тёмную зыбь моря («Илиада», IX, 1–8), а движение войск, ряд за рядом идущих на битву, соответствует бегу морских валов, клубимых вихрем, которые вздымаются посреди моря, гряда за грядой катятся к берегу и с громом дробятся о скалы («Илиада», I V, 422–428). Метафора – это средство восстановить единство мира, опираясь на поэзию. В Беньямине хуже всего понимают как раз то, что он, не поэт, тем не менее обладал поэтической мыслью, а потому видел в метафоре величайший подарок языка. Языковой «перенос» позволяет придать материальную форму невидимому («Господь – надёжный наш оплот») и тем самым сделать его открытым для опыта. Беньямин мог ничтоже сумняшеся воспринимать марксистскую концепцию надстройки как конечное воплощение метафорической мысли именно потому, что без малейших забот и хлопот об «опосредовании» напрямую соотносил надстройку с так называемым «материальным» базисом, означавшим для него целостность чувственно воспринимаемого мира. Он был явно зачарован тем, что другие клеймили как «вульгарный марксизм» и «недиалектическое мышление».

Не исключаю, что Беньямину, чьё духовное существование определял и одушевлял Гёте – не философ, а поэт – и чей интерес, хоть он и учился философии, привлекали почти исключительно поэты и прозаики, было легче общаться с поэтами, нежели с теоретиками, будь то диалектического, будь то метафизического склада. И в этом смысле дружба с Брехтом – уникальная тем, что крупнейший из живущих немецких поэтов встретился здесь с самым значительным из современных ему критиков, о чём оба прекрасно знали, – бесспорно была второй и куда более важной удачей всей жизни Беньямина. Она сразу же вызвала самые неблагоприятные последствия: настроила против Беньямина немногочисленных друзей, поставила под угрозу его связи с Институтом социальных исследований, чьих «внушений» у него были все основания «слушаться» («Briefe», II, 683), и не стоила ему шолемовской дружбы только по терпеливой верности и неподражаемому великодушию Шолема во всём, касавшемся друга. И Адорно, и Шолем проклинали то, что последний назвал «разрушительным воздействием» Брехта[22] – явно не диалектическое использование марксистских категорий и бесповоротный разрыв с любой метафизикой; но главная беда была в том, что Беньямин, обычно шедший на компромиссы, даже если в этом не было такой уж необходимости, сознавал и ценил дружбу с Брехтом именно как последний предел, за которым кончалось не только послушание, но и вообще всяческая дипломатия: «Согласие с тем, что делает Брехт, – одна из важнейших и стратегически необходимых точек всей моей сегодняшней позиции» («Briefe», II, 594).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Образы Италии
Образы Италии

Павел Павлович Муратов (1881 – 1950) – писатель, историк, хранитель отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, тонкий знаток европейской культуры. Над книгой «Образы Италии» писатель работал много лет, вплоть до 1924 года, когда в Берлине была опубликована окончательная редакция. С тех пор все новые поколения читателей открывают для себя муратовскую Италию: "не театр трагический или сентиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души". Изобразительный ряд в настоящем издании составляют произведения петербургского художника Нади Кузнецовой, работающей на стыке двух техник – фотографии и графики. В нее работах замечательно переданы тот особый свет, «итальянская пыль», которой по сей день напоен воздух страны, которая была для Павла Муратова духовной родиной.

Павел Павлович Муратов

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / История / Историческая проза / Прочее