Всем, кроме немногих друзей, Скотт давал понять или заявлял открыто, что «Уэверли» написан не им; издавая последующие романы, он продолжал стойко хранить инкогнито, пока обстоятельства не вынудили его открыться. Даже леди Эйберкорн и Джоанне Бейли он не выдал секрета; дети тоже не знали, хотя, видимо, и догадывались. Не признался он в авторстве и под нажимом со стороны Байрона, Шеридана, принца-регента и Марии Эджуорт, ирландские характеры которой, заявил он, подвигли его на живописание характеров шотландских. Когда разговор об этом заходил в компании, Скотт тешился, серьезно доказывая присутствующим, что апонимные романы никак не могут принадлежать одному человеку по тем-то и тем-то причинам, причем каждая из них со всей очевидностью свидетельствовала, что написал романы не Скотт, а кто-то другой или другие. Но большинство знакомых были уверены, что замысел книг мог принадлежать только Скотту: многие эпизоды, о которых он им рассказывал, появлялись потом на страницах романов, а поскольку Скотт относился к тем, кто «пишет, как говорит», его выдавало уже само построение фразы. Он со свойственной ему проницательностью это предвидел, но продолжал упорствовать. «Причины, коими мы оправдываем свое поведение в собственных глазах, весьма отличаются от подлинных мотивов наших действий»,— говорил он, и тем не менее прислушаемся к его объяснениям — вдруг между ними мы обнаружим главное и настоящее.
Свифт, будучи духовной особой, признал себя автором лишь одного из своих бесчисленных сочинений; Скотт тоже считал, что писание романов может рассматриваться как промысел, неподобающий секретарю Высшего суда. Скрыв свое имя, он избавлялся от гнета личной ответственности и получал возможность писать раскованней и чаще, нежели в противном случае; к тому же это спасало его от тяжкой необходимости обсуждать свои книги с каждой бестактной персоной, которой вздумалось бы к нему приставать. Опять же затея с романами могла и провалиться, а он вовсе не собирался ставить под удар свое громкое имя поэта. Если же, напротив, романы возымели бы успех, то их анонимность могла заинтриговать публику и тем самым поднять на них спрос. И наконец — тут-то и кроется главное объяснение — он приводил слова Шейлока: «Таков мой вкус»46.
Причина, о которой Скотт умалчивал, заключалась в его связях с типографией Баллантайна. В дни его юности лицам, занимающимся адвокатской практикой, не рекомендовалось иметь прямой интерес в коммерческом предприятии. От практики Скотт отошел, но остался шерифом и членом коллегии адвокатов, так что о своих торговых операциях он не смел заикнуться даже самым близким друзьям. Из одной тайны выросла другая. Когда он начал писать романы, то печатать их решил у Баллантайна; а это значило, что издателей, которые и без того не подозревали о доходах, выручаемых Скоттом от типографии, было полезно оставить в неведении и относительно личности самого автора.
Но решающее объяснение этой скрытности кроется в таких свойствах его натуры, как хитрость и озорство, та самая хитрость и то озорство, что время от времени проскальзывали в его взгляде. Он питал детскую любовь к тайнам, которую взлелеяла и укрепила его одинокая независимая юность, и, как мальчишка, упивался проказами ради самих проказ. Сокрытие истины даровало ему свободу и смех — он хотел того и другого. Теперь он мог слушать, как обсуждают его собственные романы, и лукаво вступить в разговор с миной незаинтересованного лица; он мог читать рецензии как бы со стороны и с большим удовольствием — рецензенты не называли его по имени; наконец, ему нравилось наслаждаться жизнью, скрываясь за кулисами, — и в этом он напоминал скорее финансиста, чем политика. Он мог дергать за ниточки — и куклы пускались в пляс.
Таков был
Глава 12
Второй бестселлер