— И заметь, что это окончательно, — отвечал он, — ибо я отсюда более не уеду! Все устроилось так, как я потребовал сам. Я плачу небольшую сумму за свое содержание и вовсе не так уж жалею о своих бельгийских туманах. Мне будет приятно умереть в ярком свете, на берегу синих волн. Ты понимаешь, что это значит? А то, что ты остаешься здесь, и что мы больше не расстанемся!
Прибежали также и Павла с Мозервальдом, которого она упрекала в том, что он тащится медленнее мамки, несущей ребенка. Я сообразил с первого же взгляда, что с ним установились близкие отношения и что он этим гордится. Добряк сильно был тронут, увидав меня. Он любил меня по-прежнему и лучше прежнего, ибо теперь он был принужден уважать меня. Он был женат, женат на израильских миллионах, на доброй, вульгарной женщине, которую он любил потому, что она его жена и подарила ему наследника. Роман его жизни был кончен, говорил он, кончен на омоченной слезами странице, и страница эта так и не высохла.
Отец и мать Обернэ почти не постарели. Безбоязненность их домашнего счастья влекла за собой величественную и ясную осень. Они приняли меня так же, как и в былое время. Знали ли они мою историю? Во всяком случае, они никогда не дали мне об этом догадаться.
Двое, что наверняка ничего об этой истории не знали, это Аделаида и Роза. Аделаида была по-прежнему удивительно хороша, и даже прекраснее теперь в 25 лет, чем тогда, в 18. Но отныне она не была уже бесспорно самой первой красавицей Женевы. Роза, если и не превосходила ее, то, во всяком случае, стояла на одинаковой высоте с ней. Ни та, ни другая не была замужем. Они были по-прежнему неразлучны, такие же веселые и трудолюбивые, все так же дразнили и обожали друг друга.
Посреди этого всеобщего ласкового приема меня заботила мысль о том, как примет меня мадемуазель Юста. Я знал, что она живет в Бланвилле, и не удивлялся, что она не идет мне на встречу. Я осведомился о ней. Анри отвечал, что она немного нездорова и что он сведет меня к ней.
Она приняла меня серьезно, но без антипатии, а когда Анри оставил нас вдвоем, она заговорила со мной о прошлом без горечи.
— Мы очень страдали, — сказала она (а говоря «мы», она всегда подразумевала своего брата), — но мы знаем, что с тех пор вы себя не щадили и не старались забыться. Мы знаем, что надо, я не говорю забыть, это невозможно, но простить. Нужна большая сила, чтобы принять прощение, гораздо большая, чем на то, чтобы предложить его, и это я тоже знаю, я, наделенная гордостью! А потому я очень уважаю вас за то, что в вас нашлось мужество явиться сюда. Оставайтесь же здесь и подождите моего брата. Подойдите бесстрашно к нему и, если он произнесет это грозное и чудное слово «прощаю», поникните головой и примите. Тогда, и только тогда вы будете прощены в моих глазах… и в ваших тоже, мой милый monsieur Франсис!
Вальведр приехал неделю спустя. Сначала он повидался со своими детьми, а потом со старшей сестрой и с Анри. Тот, несомненно, выступил адвокатом за меня, но мне не подобало ждать приговора. Я сам вызвал его. Я явился к Вальведру, быть может, раньше, чем он успел принять какое-либо решение относительно меня. Я открыто и честно излил ему свою душу, смело и смиренно, как мне и следовало это сделать.
Я обнажил перед ним все свое сердце, всю свою жизнь, свои ошибки и заслуги, свои слабости и новые подъёмы силы.