Когда рассвело, я проснулся и только тогда заметил, что усталость сразила меня. Я приподнялся, думая, что увижу ребенка мертвым и мать его простертую ниц. Но я увидал мать сидящей, держа на коленях своего улыбающегося ребенка. Около них находился человек в шерстяной куртке и кожаных штиблетах, и по его белым рукам и раскрытому дорожному ящику инструментов было видно, что это странствующий торговец или контрабандист. Он дал ребенку второй прием какого-то успокоительного лекарства, передал нужные предписания родителям на их диалекте, малопонятном для меня, и ушел, отказавшись от предложенных ему денег. Когда он вышел, хозяева заметили, что вместо того, чтобы взять у них деньги, он сам положил их нарочно в деревянную чашку очага.
Значит, он пришел во время моего сна. Провидение послало на помощь в эту пустыню этого доброго человека, посланника надежды и жизни, скромного сельского доктора, антитезу поэта.
Это был подходящий сюжет. Я принялся сочинять стихи, спускаясь с горы, прибавив предварительно кое-что от себя к дару доктора, но скоро я забыл обо всем, любуясь грандиозным портиком, через который я проходил. Через полчаса ходьбы я оставил позади себя ледники и грозные вершины. Я вступал в долину Роны, на которую я смотрел все еще с головокружительной высоты, и которая открывалась под моими ногами, точно зеленая бездна, испещренная тысячью золотых и пурпурных змей. Река и многочисленные потоки, впадающие в ее ложе, загорались ярким заревом восхода. Сквозь розоватый туман, быстро исчезавший, снежные гребни на горизонте и волшебная глубина амфитеатра казались мне еще более далекими. На каждом шагу из этой глубины передо мной выступали крутые гребни, увенчанные живописными скалами или зеленью, которую золотило восходящее солнце, а между этими вершинами, постепенно понижавшимися, показывались другие бездны лугов и лесов. Каждый из этих уголков составлял из себя великолепный пейзаж, стоило только остановить на нем свой взгляд и мысль. Но если смотреть вокруг себя, вдаль и вниз, то чудесный пейзаж превращался лишь в маленькую случайность, затерянную в безбрежности всей картины, в подробность, как бы в грань крупного бриллианта.
Перед этими горными бассейнами художник и поэт чувствуют себя подобными пьяным людям, которым вздумали бы предложить владычество мира. Они не знают, какое бы выбрать им маленькое убежище, чтобы укрыться в него и предохранить себя от головокружения. Глазу хочется остановиться на какой-нибудь одной точке отправления, чтобы сосчитать свои богатства, а они кажутся бесчисленными, ибо по мере того как спускаешься по извилинам различных направлений, все картины меняют вид и представляют новые краски, новые формы.
Солнце поднималось высоко на небе, жара все более и более проникала в глубокие долины. Так как с высокого Симплона мне не дули более в спину ледяные, острые ветры, то я остановился, чтобы полюбоваться открывавшимся передо мной общим зрелищем. Я уселся на мхе одинокого утеса и принялся есть ломоть простого хлеба, купленного мною в хижине. А потом, так как тень от высоких сосен тянулась на меня сбоку, а колокольчики невидимых в зелени стад убаюкивали меня, я немного заснул.
Пробуждение было очаровательно. Было 8 часов утра. Солнце проникло в самые таинственные закоулки, и вокруг меня все было так прекрасно, дико, грациозно и первобытно, что я пришел в восторг. В эту минуту я думал о г-же де-Вальведр, как об идеале красоты, к которому стремились все мои восторги, и я вспоминал ее воздушные формы, обманчивые ласки, загадочную улыбку. Я первый раз находился в положении, удобном для сосредоточенности с тех пор, как был любим красивой женщиной, и если я и не почерпал в этой мысли сладкого и глубокого волнения истинного счастья, по крайней мере, я находил в ней все упоения и весь чад удовлетворенного тщеславия.
Это была подходящая минута для поэзии, и в мечтах своих я был поэтом. При взгляде на окружавшую меня природу меня охватывали такие головокружения и биения сердца, каких я никогда не испытывал. До сей поры я размышлял о красоте виденного уже потом, вдоволь насладившись предварительно зрелищем. Теперь мне казалось, что обе эти умственные операции совершаются во мне одновременно, что я заодно и чувствую и описываю. Выражение зрелища как бы смешивалось с солнечным светом, а самое зрелище было как бы уже написанной поэмой. Меня охватил лихорадочный трепет, припадок бесконечной гордости.
— Да, да! — вскричал я про себя (и бессознательно я говорил вслух). — Я спасен, я счастлив, отныне я художник!