Образы, заимствованные из литературы и искусства, претерпевали такие же изменения: он упрощал или усиливал их ради того, чтобы наделить их способностью дарить душевный покой. Он произвольно менял названия стихотворений и картин. Он игнорировал несимпатичных ему персонажей и авторские идеи, противоречащие его собственным убеждениям. По примеру иллюстрированных книжек его детства он для большего эффекта подбирал слова к изображению, а изображение к словам. Он вписывал подходящие строки из литературных произведений и библейских текстов прямо на поля гравюр, которые, по воспоминаниям его бывшего наставника, оказывались в результате «буквально испещрены цитатами». Это бесконечное наслаивание словесных и зрительных образов доставляло ему такое удовольствие, что постепенно превратилось в главное средство познания окружающего мира и способ выживания в нем.
Прихожане методистской церкви Ричмонда одними из первых могли заметить путаницу, царившую в голове Винсента. В завершение своей первой проповеди он рассказал им о «великолепной» картине Боутона «Путь паломника». На самом деле картина, которую, скорее всего, имел в виду Винсент, называлась «С Богом! Пилигримы, отправляющиеся в Кентербери во времена Чосера». Он видел ее в Королевской академии в 1874 г. Его описание также не имело ничего общего с пейзажем на картине Боутона. Плоский горизонт и туманное небо превратились у Винсента в ослепительное зрелище холмов и гор на фоне живописного романтического заката («Серые облака с серебряными, золотыми и багряными прожилками»), а невысокие стены укрепленного города – в позаимствованный у Беньяна Небесный Град на вершине горы, озаренный лучами заходящего солнца. Девушка в белом одеянии, которая на картине Боутона дает путникам напиться, в воображении Винсента обернулась ангелом в черном, персонажем сказки Андерсена.
В этом смешении искусства, литературы и Священного Писания главную роль играл сам Винсент, его личность. На картине, созданной его воображением, ангел дарует утешение не группе людей, но одинокому пилигриму, обессиленному после долгого пути. Персонажи изъясняются его любимыми стихами, и неунывающий пилигрим продолжает свой путь, верный завету: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся».
Лишь таким способом, объединив реальное, изображенное и воображаемое, Винсент мог подобраться к истинному источнику своего горя и в то же время единственному источнику утешения – к своей семье. В проповедях и сказках на ночь он отождествлял себя с тем одиноким пилигримом на картине Боутона, он чувствовал себя блудным сыном и хотел бы, чтобы снова и снова отец принимал его в свои объятия, как на картине Шеффера. Образы его родных, да и его собственный, смешивались с образами литературных героев и персонажами живописных произведений: так, брат Тео представал в образе героя-революционера, дядя Сент – в образе бюргера Золотого века с гравюры Рембрандта, а мать и отец – в образе нежных, заботливых родителей из стихотворения Джордж Элиот. Любая картина из жизни счастливой семьи напоминала ему о детских годах в Зюндерте; он воображал себя то жестоко разлученным с любящей семьей рекрутом из произведения Консианса, то пастором-диссентером из «Феликса Холта» Элиот, то пилигримом Беньяна.
В конце концов, для Винсента в этом и заключалась утешительная сила искусства и религии: и то и другое служили ему источником образов примирения и искупления, благодаря которым он мог в новом свете увидеть собственную жизнь, полную горечи и неудач. Подчеркнуто личный, исповедальный характер проповеди Винсента наверняка поразил его слушателей. «Забудет ли женщина грудное дитя свое, чтобы не пожалеть сына чрева своего?» – громко вопрошал он словами пророка Исаии. Постоянное смешение Отца Небесного и земного отца, Сына Божьего и человеческого сына придали самому христианству в устах Винсента автобиографический характер. «В природе каждого истинного сына, – писал он, – действительно есть что-то от того сына из притчи, который „был мертв и ожил“».
Мысль о неразрывной связи семьи и религии с тех пор воцарилась в его воображении и в его искусстве и в конце концов подорвала его душевное здоровье. Евангельскую возможность искупления Винсент воспринимал как надежду на прощение, как обещание примирения с родными. «Тот, кто над нами, – уверял он Тео, – может сделать нас братьями для нашего отца». Радость, которую он испытал, уверовав в это обещание, с тех пор составляла основу его благочестия. Именно узнавание знакомой мелодии любви и принадлежности к семье могло умилить Винсента до слез (что случалось нередко), когда он читал книгу или любовался живописью.