Дорус Ван Гог не остался глух к подобным призывам. «Знай, что у тебя есть отец, который хотел бы быть тебе как брат», – писал он девятнадцатилетнему сыну Тео.
Примеряя на себя то роль сурового патриарха, как того требовала нелегкая жизнь в Зюндерте, то отца прогрессивного, идущего в ногу со временем, как от него ждали в образованных кругах, Дорус с трудом лавировал между бесчисленными кризисами, на которые оказались так богаты детские годы Винсента. Беспощадное порицание сменялось патетическими заверениями в любви («Мы не сможем спокойно дышать, если лицо одного из наших детей чем-то омрачено»); громогласное порицание – пространными уверениями в лучших намерениях («Я лишь указываю на вещи, над которыми тебе необходимо поработать… Было бы нечестно скрывать свои мысли и не высказывать замечания»). Он декларировал уважение к «свободной воле» своих сыновей, однако безжалостно забрасывал их обвинениями в том, что они «портят жизнь» и вечно «доставляют беспокойство и огорчение» родителям.
Замкнутый, нуждающийся в поддержке ребенок не мог не попасть в эту ловушку. И разумеется, Винсент стремился подражать тому почти недосягаемому человеку, чье восхождение на кафедру он наблюдал каждое воскресенье. Он перенял его витиеватую манеру выражаться и метафоричность восприятия.
В обществе он был так же эмоционально сдержан, а в одиночестве подвергал свои чувства мелочному рациональному анализу. Он смотрел на окружающий мир с той же настороженной подозрительностью, проявлял такую же непреклонность в спорах и с той же параноидальной мнительностью подозревал окружающих в недостаточно уважительном отношении – на что реагировал с такой же яростью. В интровертности сына отражалась замкнутость отца, в задумчивости – отцовская меланхолия. Как и отец, Винсент постился, искупая вину за свои ошибки. Коллекционирование, а позднее живопись надолго изолировали Винсента от внешнего мира, и долгие часы затворничества словно вторили одиноким занятиям отца в мансардном кабинете. Образ отца, помогающего нуждающимся и утешающего отчаявшихся (его помощь всегда была долгожданной и принималась с благодарностью), стал центральным в мировоззрении взрослого Винсента, направляя его и в жизни, и в искусстве. «Как, должно быть, счастлив тот, кто прожил такую жизнь, какую прожил Па», – напишет он однажды.
Но бесконечные попытки получить благословение отца Винсент предпринимал под воздействием той ипостаси Доруса, в которой он выступал родителем строгим и категоричным. Человеку, считавшему жизнерадостность наградой за детски чистую веру, такой мрачный сын, как Винсент, вероятно, казался потерянным для Божьей милости. Для того, кто был уверен, что «личностью становятся в общении с людьми», в интроверсии Винсента неминуемо угадывалась печать изгоя. Для отца, который призывал своих детей «не жалеть усилий, чтобы еще больше сблизиться друг с другом», настойчивое стремление старшего сына остаться в одиночестве было дерзким вызовом, покушением на единство семьи. Тому, кто побуждал своих детей «всегда интересоваться жизнью», упрямая нелюдимость Винсента в школе и даже дома могла восприниматься едва ли не как отрицание самой жизни.
Стоит ли удивляться тому, что, несмотря на все рекомендации авторитетных книг и искреннее желание помочь сыну, Дорус так и не смог заставить себя принять Винсента, смириться с его странностями. Сколько раз он ни давал зарок воздерживаться от порицаний и сурового осуждения своего норовистого, упрямого, эксцентричного сына, это оказывалось выше его сил. Отцовская несдержанность еще туже закручивала спираль провокаций, неприязни и самобичевания, из плена которой Винсент, несмотря на многочисленные попытки, так никогда и не вырвался.
В замкнутом мирке юного Винсента, окруженного почти исключительно членами семьи, лишь еще один человек, помимо отца, мог претендовать на роль образца для подражания – дядя Сент, гаагский арт-дилер Винсент Ван Гог. Другие родственники приезжали чаще и жили более насыщенной жизнью (дядя Ян обошел по морю весь мир и участвовал в боях в Ост-Индии), но