Он ухватился за рассказ Тео о непростой судьбе Камиля Писсарро, который жил теперь в деревне под Парижем. Винсент фантазировал, как он переберется к старику и его сварливой жене, и советовал Тео «кормить художников», а не поддерживать монахинь. Когда же Тео написал брату, что теперь «неподходящий момент», чтобы злоупотреблять гостеприимством Писсарро, – художник только что потерял мать – Винсент сообщил, что готов поселиться с кем угодно. «Кто-нибудь из художников, кому сейчас нелегко, согласится делить со мной кров», – настаивал он. В качестве кандидатов Винсент называл и тех, кого едва знал (вроде приятеля Тео Огюста Жува), и тех, кого знал слишком хорошо, предлагая самые рискованные союзы: «То, что ты пишешь о Гогене, весьма интересно. Я до сих пор говорю себе иногда, что мы с Гогеном, возможно, еще поработаем вместе».
В противном случае Винсент грозился уйти
Но перспектива оказаться на свободе и вновь столкнуться с реальным миром пугала его не меньше. В придачу его не покидал страх того, что могло бы произойти, случись очередной приступ на людях. Все это мешало ему действовать решительно. «Уехать сейчас было бы слишком неосмотрительно», – писал он в начале сентября. Винсент отказался от всех своих хитроумных планов, умоляя дать ему «еще несколько месяцев»; он опасался предубеждения, «которое сделает его жизнь среди людей невыносимой». «В конце концов, я
Изображенный на портрете человек не имел права предстать перед Тео. Младенец, который вот-вот должен был родиться, делал возвращение в Париж невозможным. Первейшим родственным долгом было теперь не беспокоить младшего брата. Насколько получалось, Винсент скрывал новости о своих летних приступах и, возможно, убедил Пейрона молчать об обострении. Первое августовское сообщение – то самое, написанное мелком, – начиналось с извинений: «Вхожу в эти подробности не для того, чтобы утомлять тебя жалобами». Да и после этого Винсент всячески пытался преуменьшить свои страдания. «С тех пор как я писал тебе в последний раз, самочувствие мое улучшилось» – это были первые слова уже следующего письма.
За каждым внезапным обострением немедленно следовали заверения в том, что болезнь отступает («С каждым днем ко мне возвращаются силы»), и даже надежды на конечный успех («Возможно, моя поездка на юг все же принесет плоды»). Прознав, что Пейрон собирается встретиться с Тео в Париже, Винсент развернул бурную кампанию по дискредитации доктора и неприятных новостей, которые те мог сообщить брату. «Славный господин Пейрон наговорит тебе кучу всего, – предупреждал он брата, – про перспективы, возможные варианты и непроизвольные действия. Очень хорошо, но, если он будет говорить что-то более конкретное, я бы ничему не верил».
В попытке подкрепить свои заверения Винсент написал второй автопортрет, представлявший художника аккуратным и ухоженным, как фаянсовая фигурка: на нем свежий льняной костюм серовато-зеленого цвета, позади – бирюзовые завитки, безмятежные, как звездная ночь. В процессе его создания Винсент сообщал брату:
Работа идет отлично. Я открываю для себя вещи, которые безуспешно искал годами, и, осознавая это, я все время вспоминаю те слова Делакруа – знаешь, когда он говорит, что открыл для себя живопись, когда у него уже ни жизненных сил, ни зубов не осталось.
Разница между двумя этими автопортретами (один – для брата, другой – для себя) свидетельствовала о том, какая пропасть разверзлась между Винсентом и Тео. Еще до начала приступов в июле Тео начал отдаляться. Его письма часто приходили слишком поздно, в них не было прежней отзывчивости, иногда они больно ранили Винсента. Тео писал о воскресеньях, проведенных на природе, об убранстве своего дома, о том, как Йоханну тошнит по утрам. Когда Винсент вдруг перестал писать, ему потребовалось несколько недель, чтобы заметить отсутствие корреспонденции из Сен-Реми. Проблемы в галерее (успешный Моне ушел к другому продавцу), необходимость уделять внимание молодой жене и волнения, связанные с грядущим пополнением в семействе, – внимание Тео было обращено куда угодно, только не на брата.