Гоген тоже не давал Винсенту забыть прошлое. Предложение товарища приехать в Бретань Поль отверг как «неосуществимое», ведь его мастерская располагалась «на изрядном расстоянии от города, – объяснял он, – а для человека больного, периодически нуждающегося в помощи врача, это было бы рискованно». Кроме того, Гоген уже нацелился на экзотические страны – на этот раз он собирался отправиться на Мадагаскар («Дикарь возвращается в дикую природу», – пояснял он). Вместе с Гогеном собирался поехать туда и Бернар. Винсент ненадолго позволил себе помечтать о возможности присоединиться к товарищам («Туда надо ехать вдвоем или втроем»), но тут же вынужден был признать очевидное: «Будущее живописи определенно связано с тропиками… но я совершенно не уверен в том, что ты, Гоген или я и есть люди, принадлежащие этому будущему», – писал он Тео.
С аналогичным смирением Винсент рассуждал теперь и о личной жизни, ощущая себя слишком старым не только для Мадагаскара, но и для того, чтобы завести жену и детей. «Я слишком стар или, по крайней мере, чувствую себя таким, чтобы начать все сначала или желать чего-то еще. Это желание покинуло меня, но душевная боль на его месте осталась», – признавался он. В письмах он все чаще жаловался на ограниченность во времени, в работе, на недостаток энергии и рассуждал о зыбкости рассудка и самой жизни. Винсент воображал, как бы он мог иначе провести предыдущее десятилетие своей жизни – выстроить свою художественную карьеру, – «знай я то, что знаю сейчас». Он оплакивал иссякшие честолюбие и мужественность и протестовал, точно дряхлый старик, против «неумолимой быстротечности современной жизни». Винсент смотрел в зеркало и видел «меланхоличное выражение», которое называл «печальным выражением, столь характерным для нашего времени», – именно такое должно было быть у Христа в Гефсиманском саду.
В июне еще один удар из прошлого нанесла Винсенту мать. Вернувшись из Нюэнена, где навещала могилу мужа в пятую годовщину его смерти, Анна прислала сыну сокрушительный отчет о своем паломничестве («Я с радостью и благодарностью в сердце вновь повидала то, что когда-то принадлежало мне»). Что еще оставалось Винсенту, кроме как лепетать бессвязные слова раскаяния? Желая утешить мать, в письме он привел слова из Библии, которые были ответом даже более на его собственные переживания и тяготящее его самого ощущение необратимости судьбы. «Как бы сквозь
Своим прошлым он был приговорен к одиночеству и этот приговор привез с собой в оверскую идиллию. Прекрасные пейзажи и счастливые лица, изображениями которых были увешаны стены его мастерской, не могли скрыть факт полного отсутствия друзей. К июлю отношения Винсента с доктором Гаше, как это однажды случалось со всеми его прошлыми дружескими связями, вошли в фазу отчуждения и вражды. Настойчивая требовательность Ван Гога, нервозность и отрешенность Гаше неминуемо вели к столкновению. Частые отлучки доктора подкрепили опасения Винсента: в случае кризиса рассчитывать на Гаше он не мог. Странное поведение Ван Гога и его резкие суждения об искусстве (а возможно, и чрезмерное внимание к Маргарите Гаше) вызвали переполох в доме доктора. Гаше запретил Винсенту заниматься живописью в своем доме, в ответ тот сорвал с шеи салфетку и выбежал из столовой. Поводом для окончательного разрыва стало возмутившее Винсента нежелание Гаше вставить в раму картину из своей коллекции.
Будучи сам невротиком и человеком эксцентричным, Гаше к манере поведения Ван Гога и его привычкам в одежде относился с пониманием. Но не все были столь же снисходительны. Сын Гаше, Поль, впоследствии описывал «комичную» манеру поведения Винсента во время работы: «Странно было наблюдать за ним. Нанося каждый мазок на полотно, он сперва откидывал голову назад и созерцал холст из-под полуопущенных век… Я никогда не видел, чтобы кто-то так писал». Маргарита Гаше целый месяц отказывалась позировать Винсенту и согласилась наконец при условии, что он будет писать ее, пока она играет на пианино. Просьбы художника попозировать второй раз остались безответными. Экспрессивное поведение Винсента во время работы напугало и Аделин Раву. «Ярость, с которой он писал, пугала меня», – признавалась она впоследствии в интервью; сам же портрет стал для нее «разочарованием, поскольку не показался мне правдивым». Аделин тоже отказалась позировать второй раз.