Сговорился встретиться с ней лишь через три дня на четвёртый. Потому что предстояло несколько взятий, и два больших и опасных. И ещё он искал и людям своим велел искать по Москве Камчатку, мелькнувшего у горы, но тот никак не находился. И ещё опять нагрянул Нелидов, и они условились посидеть как следует. И посидели у Ивана дома вместе с Ариной, в которую великан рейтар тоже сразу безумно влюбился и громыхал-сокрушался, что не встретил её раньше своей жены и раньше Ивана — непременно бы перехватил и женился. Иван видел, как Арине нравятся эти восторги, и вовсю подыгрывал, поддакивал Нелидову, чем привёл её уже в полное блаженство. И конечно же, пел, но не очень много, хотя рейтар просил и просил. А в разговорах поинтересовался, не слышал ли Нелидов, как в их краях, на Каргополье, сожгли в церкви человека. Тот не слышал, но что иконы на Севере воруют сильно, знает, и знает, что в основном воруют иконы древние, старого письма, и что очень даже могло быть, что из-за этого сожгли человека и что он, конечно, порасспрашивает о таком случае и к следующему приезду непременно что-нибудь да разузнает, может не сомневаться.
И ещё Иван хотел повидать в эти дни обер-секретаря их приказа Воейкова.
Часть украденного в Головинском дворце-то Иван нашёл: две шубы и шкатулку, правда, некоторых драгоценностей в ней уже не хватало, но немного. Украл шубы и шкатулку один из дежуривших там гвардейцев, на продаже драгоценностей его и взял. А кто украл серебро из столовой — не нашёл. Но всё равно считал, что за гвардейца ему будет награждение. Однако пока не было.
И прошение об определении ему жалованья в Сыскной приказ подал, и месяца через два поинтересовался у канцеляристов, не видали ли они этой его бумаги, те сказали, что все подобные прошения идут через обер-секретаря Воейкова; тогда спросил Воейкова, когда тот подал прошение князю, а маленький гладенький Воейков озабоченно нахмурился, потом морщился, прикрывал лоб маленькой мягкой ручкой — вспоминал, вспоминал, но никак не мог вспомнить о такой бумаге, хотя один из писарей, бывших поблизости, назвал даже дни, когда передал её ему. Наконец вроде вспомнил, согласно закивал и пообещал, что завтра же, послезавтра её разыщет — может, уже и решение есть! — а нет, так напомнит князю и скажет всё Ивану. Но прошли дни, недели, потом месяц, ещё и ещё, а Воейков молчал, и кругленькое розовое личико его при встречах с Иваном сияло всё веселей и задорней: чего ж ты, мол, не знаешь, что ли, что полагается? Иван отвечал ему тоже усмешкой, про себя всякий раз при этом повторял: «Пошёл-ка ты!»
На сей раз повторилось то же самое.
VII
Хозяин «их квартиры» прибежал и известил:
— Пришла!
А она там уже в постели. Улыбается. Манит без слов.
«Ладно, без слов, так без слов! Проверяет, хочу или не хочу».
Долго проверяла. Надоело. Больше не хотел, как ни извивалась, как ни кусалась. Потом затихла. Лежала, лежала, наконец встала и пошла в рубахе босая по комнате. Пошла кругом. Пошла быстрей и быстрей, и всё ближе и ближе к центру комнаты, будто её что-то туда тянуло и что-то кружило всё сильней и сильней. Раскинула руки. Надулась колоколом и зашуршала, загудела, запосвистывала негромко её рубаха и полетевшие кругом волосы. Уже не стало видно её лица, лишь смазанное белое крутящееся пятно. И ниже такой же белый широченный круг из рук. Колокол гудел, посвистывал всё шибче, и в этот звук вошёл какой-то ещё, мало поначалу различимый, слабый, но постепенно крепчавший и оказавшийся её голосом, но совершенно неузнаваемым, каким-то утробным, с подвывом. Различил наконец и слова: «Ду-у-уххх Свя-а-а-то-о-й-й со-о-ои-иди-и-и на-а-а ме-е-ня-я-я!» Повторяла и повторяла их всё яснее, всё истовей, нисколько не задыхаясь, хотя кружилась, казалось, ещё сильней, обдавая его то прохладой ветра, разносимого полотняным колоколом, то пахучим теплом распалённого бабьего тела. Волосяной крут с посвистом, белый узкий высокий, белый широкий узенький. Голова вдруг запылала, в глазах поплыло, но он отчаянно зажмурился, тряханулся, и пошло просветление, чтобы ещё цепче, ещё жаднее вглядываться в это бешеное кручение, ни о чём не думая и чувствуя только, что оно, она, Федосья, превратившаяся в этот шуршаще-гудяще-посвистывающий, подвывающий полотняный ветродуй, всё сильней, всё властней тянет его к себе, в себя, как в колдовской водоворот, подмывает ринуться и закружиться так же дико рядом с ней, тоже с подвывом призывая сойти на них Святой Дух. Удержался и усидел лишь потому, что увидел за окном брызнувшее вдруг яркое солнце. Солнце — и это! Стал трезветь, всё больше и больше поражаясь и не понимая, как у неё до сих пор не закружилась голова, как она не задохнулась и не падает обессиленная — ведь сколько уже кружится, сколько подвывает-молит, пусть и намного слабее и тише. Видел, что это уже в полном забытьи, что это радение, истинное радение, про которые не раз слышал, но прежде никогда не видел.