А он не только ушёл. Через час был уже в Сыскном с доношением, и там его осмотрели и составили протокол, записав, в каком виде его спина, плечи и руки, и дальше о странном недопустимом проступке прапорщика Головина, и протокол этот вместе с доношением Ивана на следующий же день лёг в военно-походной канцелярии на стол генерал-аншефа сенатора Василия Яковлевича Левашова, который сказал, что так этого ни под каким видом оставлять нельзя, надобно с помощью Каина, во-первых, сыскать тех солдат-грабителей, что бесчинствовали в фортине, и, во-вторых, конечно же, примерно наказать и прапорщика распоясавшегося с его командой.
— Непременно надобно наказать! И он будет наказан по всей строгости закона!
Однако минула неделя, минул месяц, пошёл второй, а прапорщик как дежурил в караульне у Москворецкого моста через два дня на третий, так и продолжал дежурить. Мало того, Иван чуть ли не каждый день там проходил со своими проверками, так этот Головин раз от раза ещё и глядел на него всё презрительней. Уставится и глядит. Ему лет двадцать было, длинный, длиннорукий, а головка маленькая с мелкими-мелкими чертами лица и чуть выпуклыми светлыми глазами. Смешной. И надменность и презрительность были смешные, противные, а главное, непонятные. Чувствовалось, что он знает о рапорте Сыскного приказа, но не только ничего не боится, но и знает, что ему ничего не будет, потому что ещё что-то знает неведомое Ивану — потому так и надувается, надменничает. Дворянчик. «Но что же это что-то? Что? Уж не про отбитых ли беглых парусников знает, до которых после этих пожаров, смертей и грабежей ни у кого просто не доходят руки?»
Говорил с Напеиным, как тот понимает случившееся с ним. Тот ничего не понимал и пытался узнать про парусников что-либо через военных, через ушаковскую комиссию, но безрезультатно.
В общем, всё складывалось так же непонятно, подозрительно и непроницаемо, как со смертью, вернее, с исчезновением Андреюшки. Иван даже попросил князя полюбопытствовать у генерал-аншефа: как с его делом-то? Но через несколько дней Кропоткин сказал, чтоб погодил; не до того им всем сейчас — главное, сыскать поджигателей и наибольших грабителей.
В комиссии Ушакова были убеждены, что у всего этого имелись зачинщики, и искали их не покладая рук и не считаясь со временем, Ивана трижды вызывали и расспрашивали часами буквально о всех его подопечных, способных на такое, и велели думать, прикидывать и тоже искать, искать без устали именно способных на такое, не ослабляя, понятно, обычные его розыски и поимки. Ловко спрашивали наезжие дознатели: сразу втроём, вчетвером; один начинал фразу, он уж соображал, что ответить, а другой или третий ту же фразу, тот же вопрос совсем иначе поворачивал или перевёртывал, превращал в утверждение или отрицание. Путали, одним словом. Сбивали. Раскалывали. Иван про себя ухмылялся: подозревали и его. Ловили. Он так тоже умел. Он тоже полагал, что поджигатели могли быть, но без единых зачинщиков, без руководителя или руководителей. В третий раз сказал это в присутствии самого холёного, медлительного, немногословного и очень красивого даже в старости генерала и гвардейского премьер-майора Фёдора Ушакова.
XVIII
А Москва поднималась из пепелищ. Новые деревянные дома даже одевались уже кровлями, или в них ладили стропила, или клали верхние венцы, а кирпичные были уже и в два и в три этажа — пока ещё только стены, разумеется. Быстро строились.
Пожары не случались третий месяц, все поуспокоились.
Погоды стояли добрые, тёплые, с нечастыми дождями, с обильными овощами, с отошедшей уже обильной вишней, обильными смородиной, крыжовником, яблоками, грушами.
Иван любил смотреть, когда что-то строилось, особенно когда сразу много строилось или большое, как храмы, дворцы. Непременно ходил, смотрел, как идёт стройка до самого конца, до венца или конька на кровле или крестов на куполах. Почему-то это всегда радовало, как будто он сам строил и для себя. И чем красивей получался дом или храм или ещё что, тем больше была и радость и даже какая-то гордость в душе, будто бы правда он имел к этому какое-то отношение. Но ведь имел: душой-то имел! За город, за Москву, что ли, радовался. Но и в других городах испытывал то же самое. Разбираться в этих чувствах никогда не разбирался — было и было.
И в эти августовские тёплые дни с синим небом в лениво плывущих округлых белых облаках обязательно останавливался на Москворецком мосту, с которого было хорошо видно всё строившееся вдоль Москвы-реки: на Воронцовском поле, ближе к Яузскому мосту, за Алексеевской башней у Остоженки.
Тогда стоял у перил и глядел именно туда, за башню, уже наполненный удовольствием от высокой шатровой кровли, поднявшейся там, как почуял на себе чей-то взгляд, и быстро обернулся, встретившись глазами с Камчаткой, который стоял у противоположных перил.