И объективно трудно было, конечно, ожидать иных отзывов, ибо труды Ломоносова написаны прекрасным языком, на высоком профессиональном уровне и «на основании, - как справедливо констатировал в 1988 г. Д.Н. Шанский, - огромного количества источников...». Нельзя не привести здесь и слова Д. Мореншильдта, специально выделившего в книге «Россия в интеллектуальной жизни Франции XVIII века», вышедшей в Нью-Йорке в 1936 г., что «Ломоносов одним из первых сообщил Франции, что еще до Петра Россия была организованным государством и обладала своей собственной культурой». Но Ломоносов, а в том и заключается его одна из величайших заслуг как историка, всей Европе, а не только Франции, сообщил, «что еще до Петра Россия была организованным государством и обладала своей собственной культурой». Слова Мореншильдта относятся к «Древней Российской истории», заканчивающейся смертью Ярослава Мудрого. А об этом же времени норманская теория дает, в отличие от Ломоносова, иное представление.
Стоит также напомнить, что в 1766 г., когда он еще находился в России, Шлецер в предисловии к «Древней Российской истории» Ломоносова, подготовленном им по поручению Академического собрания, отзывался о недавно скончавшемся коллеге также почтительно и с таким же уважением, как и авторы вышеприведенных рецензий: что он, «положив намерение сочинить пространную историю российского народа, собрал с великим прилежанием из иностранных писателей все, что ему полезно казалось к познанию состояния России...», и что «полезный сей труд содержит в себе древние, темные и самые ко изъяснению трудные российской истории части. Сочинитель, конечно, не преминул бы оной далее продолжить, ежели преждевременная смерть... доброго сего предприятия не пресекла». Тогда же им дважды - в 1764 и 1765 гг. - было подчеркнуто, что Татищев есть «отец русской истории, и мир должен знать, что русский, а не немец явился первым творцом полного курса русской истории»[59].
Но с отъездом из России изменился подобающий науке тон разговора Шлецера о Татищеве и Ломоносове. И в начале XIX в., в своем знаменитом «Несторе», вышедшем в 1802-1809 гг. в прусском Геттингене и переведенном в 1809-1819 гг. на русский язык, и мемуарах, на которых затем взрастала вся ученая Европа - и Западная, и Восточная, он декларировал, прекрасно зная, что будет услышан очень многими и прежде всего в России, что эти ученые, да и вообще все русские исследователи XVIII столетия, в решении варяго-русского вопроса руководствовались не научными соображениями, а ложным патриотизмом, не позволявшим им признать основателями русского государства германцев, которых тогда их далекие потомки - немецкие историки и лингвисты - выдавали за сеятелей «первых семян просвещения» в Европе.
Утверждая, что между ними «нет ни одного ученого историка», что они «монахи, писаря, люди без всяких научных сведений, которые читали только свои летописи, не зная, что и вне России тоже существует история, не зная кроме своего родного языка ни одного иностранного, ни немецкого, ни французского, еще более латинского и греческого...», что «худо» понимаемая ими «любовь к отечеству подавляет всякое критическое и беспристрастное обрабатывание истории», Шлецер презрительно именует Татищева в немецком издании «Нестора» «писарем» - Schreiber. И снисходительно-пренебрежительно говорит, что «нельзя сказать, чтобы его труд был бесполезен... хотя он и совершенно был неучен, не знал ни слова по латыни и даже не разумел ни одного из новейших языков, выключая немецкого» (но Татищев знал латынь, древнегреческий, немецкий, польский, был знаком с тюркскими, угро-финскими и романскими языками). Шлецер, полагая, что история России начинается лишь со времени «пришествия Рурика», в размышлениях нашего замечательного историка о прошлом Восточной Европы до IX в. увидел лишь «бестолковую смесь сарматов, скифов, амазонок, вандалов и т. д.» или, как еще выразился, «татищевские бредни». При этом приписав Татищеву чувство, от которого тот был далек: ему якобы «было невыносимо, что история России так молода, и должна начинаться с Рюрика в IX столетии. Он хотел подняться выше!». Дополнительно к тому Шлецер много говорил о «ложной» Иоакимовской летописи Татищева и ее «бреднях»[60].