Грозы ночью так и не случилось. Дождь закапал утром, но так, слегка. Народ потянулся на базар. Постукивали колесами телеги, груженые мешками и корзинами. Не в ногу прошагал сменившийся караул. Сонный подпоручик судорожно зевал.
На широкоплечего парнишку, шагающего в сторону вокзала с мешком за плечами, никто не обращал внимания. Разве что девчонка, трясущаяся рядом с отцом на возе, заваленном мешками овса, посмотрела вслед. Из-под старого картуза парнишки выбивались светлые кудряшки. 'Дивись який смішний. Як Іван-дурень з казки. Тільки ні в житті йому справжній царівни-Несміяни не побачити'.
Глава 3
"Красные толпами кинулись в город.
На плечах бегущих мы ворвались в Харьков".
"Тщетно я возражал продолжению
нашего бессмысленного и кровавого наступления".
Герман был трусом и помнил об этом печальном обстоятельстве всю жизнь. Мама рассказывала, как, впервые услышав сказку о Красной Шапочке, маленький Гера впал в настоящую истерику, — мысль о заглатывании (пусть и временном) страшным волком беззащитных женщин вызвала судорожный рев. Распоротый живот хищника и счастливое освобождение жертв не показались мальчику достойным утешением. Позже Герман неоднократно прятал ненавистную книгу сказок в чулан. Мама находила такой способ борьбы с житейскими неприятностями милым и удивительным — заходить в темный таинственный чулан сын не боялся, зато единственный взгляд на прекрасное издание с гравюрами Доре вызывал у мальчика слезы и панику. Герман тогда затруднялся объяснить разницу — ведь в чулан можно быстро заскочить, зажмурив глаза, сунуть тяжелый том на полку и вылететь обратно, а сказки навсегда застревали в голове. Мальчика мучило излишне живое воображение. Даже поступив в гимназию, Герман не мог спокойно воспринимать некоторые заведомо выдуманные, "невзаправдашнии" истории. Мысль о несчастной Русалочке, танцующей на болезненных слабых ножках, заставляла зажмуриться до рези в глазах. "А русалочка все танцевала и танцевала, хотя каждый раз, как ноги ее касались земли, ей было так больно, будто она ступала по острым ножам", — написал злобный Ханс Христиан. Ножей юный гимназист тоже боялся. Даже на переменах малодушно уклонялся от увлекательной игры в ножички. Видит Бог, мальчик уже тогда предчувствовал, что оружия в его жизни хватит с избытком.
Прапорщик Герман Олегович Земляков-Голутвин, стараясь не морщиться, спускался по лестнице. Голова кружилась, но за перила прапорщик держаться стеснялся. Повстречавшейся миловидной сестре милосердия Лидочке, улыбнулся через силу.
— Заглядывайте в гости, господин прапорщик. И себя, пожалуйста, берегите.
— Спасибо. Буду стараться.
Лидочка посмотрела вслед обиженно. Нужно было ее поблагодарить искреннее, сестричкой она была внимательной. Но Герман ничего не мог с собой поделать, все время представлялось, что она также мило улыбалась раненым большевикам. Госпиталь, наверняка, был ими переполнен еще несколько дней в назад, повсюду виднелись неистребимые следы пребывания "товарищей" — обрывки воззваний, пустые бутылки, и обмусоленные окурки самокруток. Даже сквозь острый запах карболки пробивалась неистребимая вонь портянок и гноя, нестиранных кальсон и жареных семечек. Непременный аромат "великой пролетарской всемирной", будь она проклята, революции. Герман сознавал, что и сам благоухает отнюдь не парфюмом, и от этого чувствовал себя ничуть не лучше.
На улице сияло июньское солнце. Галдели воробьи. С санитарной повозки сгружали охающего бородача-казака с простреленной ногой. От солнца и шума голова закружилась еще сильнее. Герман добрел до остова садовой скамьи и примостился на уцелевшей части. Большая часть сидения была зверски выломана, надо думать, на дрова. Герман положил шинель, оперся о мягкое локтем, и постарался ни о чем не думать. Под черепом пульсировала тупая боль. Стоило снять фуражку — стало чуть легче. Прапорщик осторожно потрогал забинтованный лоб. М-да, "кипит наш разум возмущенный" — в этом большевички совершенно правы.