За все, как обычно, досталось экс-консулу и Марии-Анне ле Бон. Это они виноваты в том, что его внучке пришла в голову глупая мысль погрузиться в волны океана, и еще эта дочка отщепенца Франсуа осмелилась за ужином наплести столько вздора. Когда дед называл ее именно так, Анна-Мария знала — она попала в немилость, да к тому же еще в то лето не работала на ферме. Похоже, бабка знала гораздо больше, ибо в тот же вечер при свете зажженной свечи тщательно осмотрела свою внучку. От ее внимательного взгляда не укрылись ни более сильный, чем обычно, румянец на лице, ни впервые в жизни загоревшие спина, бедра, ноги. Мария-Анна ничего не сказала, лишь долго качала белым чепцом вправо и влево. Затем приблизила пламя свечи совсем близко к неотрывно следящим за нею глазам Анны-Марии, чуть было не спалив ей ресницы, и сказала то, что, должно быть, давно ее угнетало:
— Такие голубые белки и почти черные глаза были у твоей матери. Ну и что хорошего из этого вышло?
Ей от усталости расхотелось продолжать дальнейший осмотр, но она не запретила внучке бегать по утрам в Пулиган. Вечером на следующий день Анна-Мария слышала, как Катрин объясняла мужу:
— Мать считает, что ничего из нее не получится. Раньше или позже она убежит в Геранд, а может, даже в Сен-Назер. Такие голубые белки бывают только у людей моря и у чаек. Она и вправду не наша. С материка.
Святая Анна Орейская! Почему никогда и нигде она не была «наша»? Ни здесь, на ферме, ни в Геранде, у отца, ни среди тех детей, которые хотя и нравились ей больше, чем двоюродные сестры и двоюродный брат, но говорили между собой на незнакомом, чужом для нее языке. Она научилась от них только двум словам: «так» и «добже», но разве хорошо, что ее никто по-настоящему не считает своей? И так редко хвалят? Даже мягкая Кристин ле Галль как-то раз, целуя ее при встрече, сказала вроде бы неодобрительно:
— У тебя белки цвета океана. Чем ты больше загораешь, тем более удивительными становятся твои глаза. Совсем морские, как у Жанны.
Она сказала только это, но вконец испортила Анне-Марии настроение. Ей вспомнился день расставания с матерью, большой шар только что сорванных первоцветов и черная, совсем пустая сумочка. Всю дорогу, возвращаясь на ферму, она твердила одно и то же, сжимая в гневе кулаки:
— Я не хочу умирать рано. Не хочу. Не хочу!
Так же как у деда, у нее бывали внезапные приступы гнева, за которые ее бранили монахини. Но в этот день Анна-Мария совершенно не чувствовала себя виноватой. Она имела право, черт возьми, потребовать для себя долгой жизни сейчас, когда убедилась, что, кроме лишений, холода и страданий от обмороженных ног и ледяного ветра, на свете существуют также радость, беззаботность, чувство полной безопасности и какое-то родство душ, которое позволяло ей считать этих чужих детей более близкими, чем Клер, Луизу и Поля. Может, именно потому, что они вместе погружались в солнце, в море, в пену?
Так все и началось. Раз бабка и Катрин считали, что она все равно убежит, почему бы ей не убежать подальше — в город, в котором жили ее новые друзья?
Варшава. Пустой звук. Анна-Мария даже не знала, где находится эта Польша, в которой люди говорят «так» вместо «oui». Но ей хотелось когда-нибудь войти в море и поплыть именно туда, в эту неизвестную, далекую Варшаву… Когда она сказала об этом тетке, та удивилась точно так же, как семейство ле Бон, которое услышало ее рассуждения о Ла-Боле. Только самая старшая из Корвинов, Эльжбета, восприняла этот проект возгласами радости и втайне от Кристин написала очень длинное письмо домой, в Варшаву. В нем она рассказала, как несчастна их новая подруга после смерти матери и что только благодаря ей они говорят друг с другом все время по-французски. Ведь их гувернантка вообще никогда не купается, а эта маленькая бретонка много времени проводит с ними на пляже и в воде.
Анна-Мария принимала участие в этом заговоре. Это был первый бунт в ее жизни и первая победа.
Но прежде, чем пришел ответ, Анна-Мария узнала Пулиган лучше, чем Геранд. Порт врезался в материк длинным узким рукавом, а старые, в основном двухоконные каменные здания и одноэтажные домишки с мансардами теснились на набережной только с одной, правой стороны. С другой тянулись густые заросли зелени, отвесные скалы и каменные стены причалов. Рыбачьи боты пришвартовывались только там, на набережной была сосредоточена вся жизнь порта: женщины высовывались из окон, высматривая возвращающиеся домой тяжело груженные лодки; на тротуарах, под оранжевыми тентами, стояли ящики, полные серебристо-голубых шпрот, еще более серебристых сардин, а также коричневых моллюсков, устриц и крабов. На портовой набережной летом крутилось множество детей, со знанием дела наблюдавших за маневрами парусников, выходящих в море или направляющихся к причалу. Самые большие лодки, то есть настоящие крупные рыбачьи сейнеры, во время отлива не заходили в Пулиган, вставали на рейде недалеко от невысокого массивного маяка, называемого Красной башней, не рискуя войти в довольно мелкую гавань.