Той осенью и зимой она следовала за своим возлюбленным повсюду, сидя за его спиной на мотоцикле. Они разъезжали просто для удовольствия, туда, где шоссе вело к колоннам над верхушками деревьев и к болотам, в Новый Орлеан или к лавкам на проселочных дорогах, где можно было отведать ярко-красных раков и охладить преступные сердца пивом. На дырявых досках чердаков амбаров они слушали вой ветра в стропилах. От шоссе в темноте несся шум. Они гуляли и лежали на крыше, свесившись с листового железа, еще теплого от солнца. В детстве после школы свидетели Иеговы и старейшины-мормоны говорили ей о Боге; от пота и влажности их пиджаки взмокали до странных нижних рубах. Она представляла себе Бога как некое чувство – то, что она чувствовала сию минуту, кончики пальцев на ладони, волосы закрывают глаза так, что она его видит.
Как-то раз он сказал ей, что хотел бы повидать всю страну, она поняла и захотела того же, но скорее без него, чтобы кого-нибудь встретить. Она представила себе, как голосует на дороге, спит в диковинных местах, едет на попутках или на автобусах по пыльным равнинам, постепенно становясь той, кем обязана стать. Месяц выдался холодным – пронизывающий туман, дождь, хлещущий по окнам, – и она часто ходила к заводи, наслаждаясь мягкой зимней грязью. Она шла по тропе к грохоту ветра на шоссе, к тяжелому вращению колес и рулей. Она вдыхала дизельные выхлопные газы, горячую резину, металл и смазку. Радужные цветы масла стекали в прибой. Она вглядывалась в тонкую золотую пленку, заставлявшую ее думать, что она прозревала глубину, пока щуки не всплывали на поверхность, едва шевеля плавниками, и она понимала, что мрак спускается все ниже и ниже.
Тяжелые облака затянули небо над шоссе. Дождь добрался до ее затылка, шеи, плеч. Ветер шумел в деревьях. Хлюпая водой в туфлях, она вернулась; высокая трава на пастбище завивалась, как водовороты. В свете, рябившем, как водная гладь, гостиная казалась темной. Она собрала вещи, самое необходимое. И стала ждать у зеркала окончания бури.
Отец называл ее дикаркой – за то, что она любила ручьи, и за то, что именовала Сезоном костров, когда работники на свалке сгребали мусор и части машин, пятое время года, вроде китайского Нового года, всегда совпадавшего с днем ее рождения, сказала она.
Она знала, что отец – добрый человек, простой и без амбиций, живущий только ради нее и скрывавший любовь к ней в мирных увлечениях – в готовке, или в чтении исторических романов, или в просмотре боевиков. Он был грузен, с шишковатым подбородком и носом-картошкой. Она обожала его вечно грязные руки, веря, что они самые сильные в мире. Когда район стал развиваться, на месте частных владений выросли новостройки, а лес у ручья вырубили, он стал членом местных природоохранных организаций. Все это умещалось в мире, который он лелеял. Он часто перестраивал дом: сносил пристройки, впуская солнечный свет, и поднимал фундамент, так что скоро двери перестали закрываться и в сухой кладке появились трещины, к общему удовольствию замазанные. Он изучал современную архитектуру и раскрасил одну из стен небесно-голубым, подсветив ее снизу. Он пошел на столярные курсы и сделал новую мебель под стать дому. Однажды холодной февральской ночью он отвез ее, спящую, на север и разбудил в горах Теннесси, чтобы она первый раз пошла по снегу.
Когда она влюбилась, он начал заниматься спортом, отправился в местный боксерский клуб в последней попытке избежать безумия. Он припомнил долгие времена, когда прижимался, задыхаясь, к дырявой груше, будто к старому другу, полагая, что большего не заслуживает. Жизнь его, насколько он понимал, была прекрасна: больше, чем десятилетие, он был велик в глазах дочери, и все остальное – нищета или молчание – не имело значения, когда перед ним возникали широко раскрытые огромные глаза и невозможно было их огорчить. Работа и воспитание оставляли мало времени для сожалений или вины, и он научился не прогонять мертвых, позволять им дышать и являться по собственной воле, неожиданно, жестоко, в гневе или прощении, переполненными любовью. Они делили это место, и никто не оспаривал друг друга. Годы отцовства научили его истинному пониманию любви, и тогда он вспоминал Изу, как много всего отметалось ради этого единственного чистого порыва, абсолютно ему достаточного. Теперь он окончательно уверился, что из всех путей к Богу истинным был тот, что привел его к дочери, и только тогда, когда думал о ней, о ее красоте, несмотря на жестокость ее рождения – а думал он, что она единственная из всех любимых, – он действительно прозревал звезды.