Хотя денег было достаточно, он старался понять, чем же ему, одному с ребенком, заполнить долгие годы.
Гуляя по богатым районам, он видел мужчин в костюмах, направлявшихся холодными утрами к станции или возвращавшихся, чтобы появиться во внутренних двориках с сыновьями и футбольными мячами.
Джуд думал о черном, который подобрал его в Луизиане, о той короткой поездке в темном лесу. Джуду немного было надо – только сложить себе жизнь.
Зима тянулась мучительно медленно. Он купил телевизор, стул, тюфяк. Иза всегда спала у него на руках, пока он смотрел передачу за передачей и когда пытался расшифровать смысл книг о воспитании младенцев. Единственная инструкция, которой он не следовал, – посещение докторов. Страх быть пойманным пересиливал страх перед болезнями. Луиза являлась ему во сне. Она улыбалась ему, как всегда, когда они были близки, или спала, как мертвая, с раскрытыми ладонями. Когда он просыпался, ряд домов за окном казались вагончиками игрушечного поезда, бегающими по рельсам детской железной дороги. Часто ночные кошмары о потерянных косточках Иза-Мари смешивались с видениями яростной Луизы и каких-то мужчин в синих пиджаках при свете качающихся ламп. Она, наверное, ищет их, сожалеет о том, что научилась от бабки лишь знахарству и акушерству. На минуту он задумался о том, как мучителен процесс рождения. Луиза ведь была еще почти девочкой, и он подумал, как же она страдала, рожая. Он решил никогда о ней не думать; постепенно этот обман эмоций стал истиной, и больше он о ней не думал. Но иногда нервы, порванные на матчах в прошлом, звенели в теле, и, томясь во сне, он чувствовал на лбу кончики ее пальцев, как тогда, когда она лечила его рану и удерживала.
С первым же теплым солнечным днем весны он стал гулять. Он не замечал ни расстояний, ни направлений, просто брел с Изой на руках и бутылочкой в кармане, так что он мог присесть на парковой скамейке или на ступеньках общественного здания и покормить ее. Он отрастил бороду и не стригся. Завидев его, люди на улицах оторопело замирали. Неделю за неделей, каждый день он шел, удивляясь, что солнце заходит слишком быстро. Вскоре он уже мог посадить дочку на плечи, и эти минуты стали самыми первыми ее воспоминаниями: пальчики, вцепившиеся в рыжие космы, которые, будто одеяло, укрывали ее ножки от ветра, улицы с косым светом, городские сумерки и небоскребы Нью-Йорка, сверкающие вдали, будто корзины с бриллиантами. Он шел, по-боксерски сутулясь, и держал ее за ножки так, что даже когда она засыпала, то не могла соскользнуть. Все было как в книжках, которые давал ему читать кюре: блуждания, год, переходящий в лето, осень, ледяные кристаллы на рассвете на окнах. Он закутывал ее в одежки и шарфики, нес, будто кокон, в руках, а она моргала, разглядывая снежинки. Снова настала весна; они уходили еще дальше, пересекали мосты под металлическими стропилами, под переплетенным светом и попадали в Манхэттен. Он глазел на миловидных продавцов сквозь витрины магазинов, на собственное огромное отражение, которое пугало его самого, на смеющуюся девочку с курчавым медным нимбом вокруг головы, на ее кулачки, держащие его космы, будто вожжи. Они забредали в Бруклин и Квинс, где черные глядели на него с немым уважением из-за его уродства и мощи, из-за незамысловатого счастья на лице. И обратно – Палисадес, Энглвуд Клиффс и Форт Ли, Эджуотер – и вот они дома, в своем пустом доме, заблудившемся во времени. Они недолго спали и снова шли. Неутомимый, он шел вдоль реки, ловя уголком глаза переполненный город, движение через реку на Генри-Гудзон-паркуэй, Гуттенберг или Вихокен, пассажирские паромы и снова город с шеренгами домов. Ветки Центрального парка на фоне высоких, сверкающих зданий. Зажигались уличные фонари. Городские сумерки освещали воду. Иза носила панамку – потом она долгие годы хранила эту таинственную вещь.
Однажды под вечер за ними медленно проследовала полицейская машина, а потом умчалась прочь. И он, медленно ворочая мозгами, сообразил, как они с дочкой выглядели. Он подумал о женщине – дневной няне, которая его иногда выручала. Просто чудо, что его не поймали. Он боялся потерь, ночью прислушивался к каждому стуку двери, к каждой проезжающей машине.
Он подходил к окну, потом смотрел туда, где спала Иза, укутанная в одеяльце. Снова потерять эту любовь, этот тихий мир и все с ним связанное – эта мысль ранила его безмерно.
Ночью в ванной он стоял перед своим ничего не выражающим лицом. Он видел в зеркале слишком много жестокости; как он жалел, что не может спросить зеркало, что он здесь делает и что ему делать дальше, но он достиг того предела возможных ошибок, когда спрашивать уже нельзя. Он потерпел неудачу и с Иза-Мари, и в боксе, и с Луизой, и даже здесь, в месте, которое искали его соплеменники. Все, что оставалось, – это нежность его ребенка.