Замолкла Амалия, оглядывая мой барак, который был почти пуст. И все же в нем был определенный уют, хотя стол был сбит из деревянных обрезков, вместо стула – ящик, простая железная койка с матрацем, набитым соломой, которая, слежавшись в комли, давила мне спину. Но было в бараке нечто от доброго духа Элимелеха: горящий весело примус был им собран из каких-то частей старых выброшенных примусов, закопченный жестяной чайник, в котором я варил кофе, арабский глиняной кувшин, сохранявший холодной воду в раскаленные летние дни. Элимелех расписал его красными и синими полосами. Вообще он любил красный цвет. Написал мне картину, и она висела над моей кроватью. На картине пылали розы, хризантемы и цветы, рожденные его воображением. Амалия не ощутила и грана этого уюта. Посмотрела на картину Элимелеха и сказала:
«Что? Нет у тебя даже репродукции Ван-Гога. Стены твои почти пусты»
«Если это у тебя называется пустотой, так я довольствуюсь четырьмя пустыми стенами. По-моему комната весьма симпатична».
«Соломон, ты очень странный».
«Почему это я странный?»
«Потому что ты такой. Как можно жить в таком беспорядке?»
Заметила под кроватью брошенные мной носки, а на постели новые, принесенные ею. Подобрала мои не очень чистые носки:
«Где ты держишь грязное белье?»
«В ящике. Снаружи».
«Но там идет сильный дождь».
«Я что, просил тебя выйти в дождь?».
Всунула Амалия мои нестиранные носки в карман своей шубы, новые вложила в мои туфли, явно ощутив себя хозяйкой в комнате, и стала еще более внимательно ее обследовать:
«Комната абсолютно без ничего. Ни нормального стола, ни шкафа, ни занавески на окне».
«О чем ты говоришь, – повысил я в сердцах голос, собираясь защищать мою комнату, – ты что, считаешь, что у меня дефектное чувство красоты, что нет у меня вкуса, что мне безразлично, что меня окружает? Есть, уверяю тебя, еще как есть! Но я не люблю просить у коммуны»
«У меня ты можешь просить. Без всякого угрызения совести».
«Но я ведь сказал тебе, что не люблю…»
«Какое отношение имеет любовь ко всему этому?»
«Имеет. Я и подарки не люблю. Ты что, думаешь, у меня нет друзей вне кибуца, от которых я могу получать любые подарки? Но я прошу их этого не делать».
«Что? Ты ненавидишь подарки, Соломон?»
«Нет! Совсем нет! Люблю подарки…»
Только сказал это, она сбросила свою эту ужасную овечью шубу на постель, и противный овечий запах ударил мне в ноздри. Он еще не успел выветриться из моих ноздрей, как она предстала передо мной в своем нарядно голубом платье, том самом «грешном», что получила в подарок от своей двоюродной сестры Розы, живущей в Тель-Авиве. Глаза мои сбежали от «грешного» платья к примусу Элимелеха, на котором кипел жестяной закопченный чайник с моим «грехом» – черным кофе, который я купил во время разъездов по казначейским делам кибуца. Глаза ее проследили за моим взглядом, и так возникло наше первое сообщничество – грешника и грешницы. Да кто любит оказаться лицом к лицу со своими проступками. И я крикнул на нее, чтобы оправдать себя:
«В общем-то, я не люблю подарков, которыми коммуна готова нас одарить…»
«Я тебе уже сказала, что я управляю коммуной, и готова всем тебя обеспечить».
«Да ведь сказал тебе, что ты не можешь обеспечить».
«Почему не могу?»
«Потому что ты еще не можешь дать каждому щедрой рукой то, что он хочет, а я не люблю качать права».
«Не желаешь пользоваться данными тебе в коммуне правами? Соломон, ты и вправду странный. То, что тебе причитается – бери».
Это была единственная декларация ее любви в ту ночь, если вообще эти слова можно истолковать как любовное объяснение. Но вдруг я более внимательно взглянул на нее. Увидел, что волосы ее промокли, и нос покраснел от холодного ветра. Позаботившись принести мне теплые носки, сама стояла на полу в тонких, убогих носках. Резиновые сапоги, облепленные грязью, она оставила за дверью. Я приподнялся в постели и предложил ей:
«Может, приляжешь немного, согреешься. Ты же совсем замерзла».
Она легла, и я прикрыл ее плащ-палаткой его величества Британии. Положил руку на ее колено. Оно было горячим и мягким. Но Амалия тут же подобрала ноги, словно бы мое прикосновение обожгло ее. Я отнял руку и поглядел на нее со смущением и стыдом. Она пришла мне на помощь:
«Соломон, кофе в чайнике кипит».
«Хочешь чашку кофе?»
«Почему бы нет?»
Была у меня всего одна чашка, и то не моя, а кибуца. Тайком принес ее из кухни, в отличие от других, которые выносят посуду открыто. Почему? Потому что я, не как частное лицо Соломон, а как казначей, занимался нравоучениями, защищая общественное имущество. Не было у меня выхода. «Стянуть» считалось делом обычным, что выводило из себя управляющую кухней. Это милое воровство стоило немалых денег. И кто должен был прекратить это, как ни казначей? Соломона же, как частное лицо, это не трогало.