Дворецкий продолжал объявлять имена, гости снова шептались; известный ученый дон Жасинт Далмасес, который постоянно вращался в кругах, ему не подобающих, склонился в скромном поклоне; а поцелуй руки красивой дамы опять продлился на мгновение дольше необходимого, и судья снова вздохнул, поскольку бюст любой из женщин казался ему гораздо более многообещающим, чем у доньи Марианны. «Ах, Эльвира! Как так случилось?..» И раздумья дона Рафеля разбились на тысячу осколков, поскольку доктор Пере Малья, признанный всезнайка, присоединился к их кружку и сообщил, что ему доподлинно известно, что де Флор выступала перед самим Керубини[9] и тот был в восторге от ее таланта.
– Я же вам говорил, – торжествовал де Черта, – великая певица.
– Сгораю от желания ее услышать, – соврал дон Рафель, который в тот вечер, раз уж ему категорически не дали поглядеть на звезды, был скорее равнодушен ко всему, кроме персей, особенно принадлежащих молодой баронессе.
– Кстати, – нетерпеливо топнула каблуком какая-то важная персона, – когда же начнется концерт?
– Когда старикашке Ренау заблагорассудится, – ответил де Черта, и дамы благосклонно улыбнулись.
А дон Рафель подумал: «Какой же ты болван, Черта. Ты ее недостоин». Все помыслы его чести, хоть он и слышал, о чем говорят окружающие, были о белоснежных зубах и влажных, улыбчивых губах доньи Гайетаны, чьим очарованием дон Рафель проникался с каждым днем все больше. В минуты искренности перед самим собой судья злился, что эта женщина с такой легкостью заставляет других мужчин улыбаться ей на глазах у косоглазого тупицы-мужа. «Гайетана, любовь моя, ради тебя я готов на безумства».
– Не сомневаюсь, – служитель правосудия украдкой обернулся, прикрывая нос кружевным платочком, – что дедуля Досриус хочет раздразнить нас, прежде чем бросить нам… лакомый кусочек.
– Ну уж нас-то ему раздразнить не удастся, – заявил барон.
Все они отошли к стене, поближе к окнам, выходившим на улицу Ампле. Там, под портретом второго в роду маркиза Досриуса, изображенного под ручку с пышной и, по всей видимости, необъятной сеньорой, единолично символизирующей всю бурбонскую монархию, кавалеры оставили дам, которые устроились на стульях и стали беседовать о платьях и прическах, и вернулись в центр гостиной, куда их привлекло замечание доктора Далмасеса, самого образованного и неблагонадежного человека во всей компании: никаким дворянским титулом он похвастаться не мог, но постоянно вращался в аристократических кругах, ходили слухи, что он симпатизирует французским революционерам или каким-то там энциклопедистам, а «кстати, говорят, что он еще и, эт-самое, масон, уж я-то точно знаю». Итак, доктор Далмасес, размышляя вслух, заявил, что нет инструмента прекраснее человеческого голоса.
– Данного нам Богом, – уточнил дон Рафель.
– Без всякого сомнения, дон Рафель, – согласился доктор Далмасес, который не особенно верил в Бога, но диспут затевать не хотел. – Вы были на концерте в День Всех Святых?[10]
А вот и нет, оказалось, что никто на этот концерт не ходил, потому что в театр слушать музыку ходит лишь тот, кто ею живет и дышит; а у маркиза де Досриуса, или маркиза де Картельи, или даже в самом дворце музыка звучала для тех, кого занимало совсем другое. Доктор Далмасес понял, что ему придется рассказывать о концерте, состоявшемся в День Всех Святых, донельзя равнодушной публике:
– Две пьесы месье Керубини и струнный квартет, понимаете, а потом пьеса некоего ван Бетховена, который, видимо, учился у Гайдна[11], потому что очень мне его напомнил. Кстати, вам знакомо это имя?
– Чье? – рассеянно спросил упустивший нить разговора дон Рафель.
– Этого голландца, ван Бетховена?
– Нет. Первый раз слышу.
Хирург доктор Малья, проводив супругу на отведенное ей место, присоединился к ним с любезной улыбкой. Улыбка эта стала еще шире, когда он поклонился всеми ненавидимому председателю Аудиенсии. Поскольку, без сомнения, во всем этом кружке никто другой не внушал большую зависть, ненависть и страх: дон Рафель был неимоверно влиятелен, несговорчив и продажен, а на этих трех качествах обычно и строилось резюме власть имущих в те благословенные годы. Продолжая улыбаться, доктор Малья беззвучно поприветствовал остальных, после чего ему пришлось признать, что он, честно говоря, слыхом не слыхивал ни о каком ван Бетховене. Не слыхал о нем никто, и доктор Далмасес, который гораздо лучше их всех разбирался в музыке, объяснил в заключение, что этот голландец во многом хорош, но в нем чувствуется подражание гениям, вроде Керубини или Сальери[12], и все были полностью согласны: «Куда ему, этому Фанбехоффену, или как там его зовут».