Отец у Нины был украинец, мама — грузинка. Во всем ее облике было что-то виноградное, когда на виноград не падает солнце и он освещает себя изнутри накопленным в соке тусклым пламенем. Ее рыжие затаенные глаза улыбались всегда неожиданно и обдавали вот именно что нечаянной радостью. Черные косы, челка, желто-карие глаза, худые плечики и какая-то недостаточная фигурка, словно, если уж продолжать сравнение, она еще раздумывала: превращаться ей в виноград или, может быть, в козочку, орешник или осу? Но я-то в одно мгновенье увидел в ней ее будущее, а ее раздумчивость, угловатость и неопределенность свидетельствовали о глубине женской натуры, которая отчего-то знает, что красота вызревает и совершается сама собой, не требуя участия ума и воли.
Любовь пришла как воспоминание, по Платону. Я
Простое соображение, что если сам я был маленьким, то Нина еще не родилась, мне не пришло в голову.
Тут надо сказать главное: в тот момент, когда мы встретились, Нина училась в третьем классе, а я уже заканчивал восьмой.
Вы думаете, во мне взыграли амбиции Пигмалиона? Ну да. Отчасти да. Но больше было трепета, нежности и, если не робости, то великой ответственности, знакомой учителю, которому посчастливилось встретить гениального ученика.
Морализаторское время подкупило природу. Нафранченные инстинкты с ослепительной повадкой вундеркинда брали высокую ноту и задыхались от благородства мотивов. Все мы поголовно были героями мюзикла, о существовании которого еще не знали. Красота шла на материал для любого, в том числе идеологического ширпотреба, благо ее нельзя было измерить в метрах.
В пору недолгого учительства я дважды вызывался в суд свидетелем, и оба раза у меня было чувство, что это казенное мероприятие является продолжением урока литературы. Отцы говорили о посетившей их страсти к дочерям языком Пушкина и Шекспира, который я за неделю до этого внушал своим совращенным уже к тому времени ученицам.
Наши отношения с Ниной, на мое счастье, вписывались в советский матрикул. Уголовные хроники еще не были в моде, о сексуальных преступлениях газеты сообщали раз в году, как о землетрясениях, статистики работали над своими полотнами так же усердно, как художники над своими, извращения существовали, но вероятность их была не больше чем заморозки в Африке. Тотальный контроль делал людей избыточно доверчивыми в личных делах — так помечают от вторжения жизни суверенную территорию.
Мы были в некотором роде жителями рая, о чем в данном случае мне не приходится сожалеть.
Съезжая с ледяной горки в школьном дворе, Нина наехала на одноклассника и распорола ногу о торчащий из его портфеля напильник. Я довел ее до дома, который был за квартал от моего. До прихода ее матери успел промыть рану и сделал перевязку. Когда Анна Николаевна, оповещенная соседями, вбежала в комнату, она увидела нас сидящими на полу за «Эрудитом». Слово «сирокко», которое Нина отказывалась принимать, вызвало прилив нежности у матери и приказ мыть руки к обеду.
Так я стал Нине старшим братом, Нина мне младшей сестрой. Она любила, когда я читал ей вслух, нес портфель, разбухший после гимнастики, отмывал измазанные кизиловым вареньем губы. Я учил ее играть в шахматы и был удивлен, как серьезно она отнеслась к этим занятиям, легко запоминала комбинации и вскоре уже в шахматных задачках из вечерней газеты быстрее меня находила единственно верный ход белых.
Есть только две вещи, в которых невозможно ошибиться: когда любишь ты и когда любят тебя.
Анна Николаевна приняла меня в семью по-домашнему, просто, как это бывает в русских и грузинских семьях, и, конечно, мне ни разу не пришлось услышать двусмысленной (недвусмысленной) шутки в адрес наших с Ниной отношений. Утром Анна Николаевна предупредительно оставляла для меня Нинин воротничок, который я гладил перед школой, хотя спокойно могла сделать это вечером сама. Однажды летом, как члена семьи, меня взяли в Коктебель, и я совсем не по-братски огорчился, когда Нина надела закрытый купальник, весь в осенних серебристых и фиолетовых цветочках. По моему мнению, такой купальник больше подходил стареющим тридцатилетним женщинам.