Сенька стал на одно колено. Другой ногой уперся в какой-то корень. Мешали ветки кустарника. Сенька осторожно отстранил их, потом взял связку гранат и проверил взвод.
Танк полз по мосту. Мост изгибался под ним, и, если б не грохот гусениц, вероятно, было бы слышно, как он скрипит.
Танк проехал три пролета. Осталось еще два. Сзади на мост въезжал уже другой. Третий полз по берегу.
Сенька посмотрел на небо — оно было чистое-чистое, без единого облачка, — на берег, на кусты, на ослепительно желтый песок у воды, стиснул зубы, размахнулся как можно сильнее и бросил связку прямо под гусеницы. Потом вторую… Потом встал во весь рост и бросил третью.
Гигантский клубок пламени взметнулся к небу.
С того берега застрочил пулемет.
Сенька припал к земле, нащупал рукой четвертую связку, взвел ее и тоже бросил. Она не долетела до моста, попала в воду. Громадный фонтан воды взвился к небу, и под Сенькой задрожала земля.
Танк горел, пуская клубы густого черного, как сажа, дыма. Какие-то люди бежали по мосту в обратную сторону. Второй танк пятился назад.
Сенька надвинул на брови пилотку и, согнувшись, побежал к видневшемуся сквозь сосенки белому домику.
Когда он подбегал уже к самому домику, сзади что-то оглушительно грохнуло. Сенька на бегу обернулся. Два пролета моста охвачены были огнем. Танка больше не было видно.
Клубящийся черный столб дыма медленно расползался по ослепительно голубому небу.
Рядовой Лютиков
Как-то ночью я возвращался с передовой. Устал невероятно. Мечтал о сне — больше ни о чем. Приду, думаю, даже ужинать не буду, сразу завалюсь… Но вышло не совсем так.
Спускаясь в овраг на берегу Волги, я еще издали заметил, что возле моей землянки что-то происходит. Человек десять-пятнадцать бойцов толпились около входа в блиндаж.
— Что тут у вас?
— Да заболел вроде один, — ответил кто-то из темноты.
— В санчасть отправить, значит, надо. Чего стоите? Пополнение, что ли?
— Пополнение.
Получали мы его тогда — дело происходило в Сталинграде в конце января сорок третьего года — не часто и не густо. Человек по пятнадцать-двадцать в неделю, моментально расхватываемых батальонами. Тут же в овраге, как раз против моей землянки, пополнению выдавали тулупы, валенки, теплые заячьи рукавицы, оружие и отправляли на передовую.
Кто-то тронул меня за локоть. Я обернулся: Терентьев, мой связной.
— Симулянт… — Терентьев всегда был всем недоволен, на все ворчал и всех осуждал. — Нажрался чего-то и в «ригу» поехал. Напачкал только.
— Ладно. Позови Приймака. А бойцов давайте-ка к штабу… А то подорветесь здесь на капсюлях. Живо…
Бойцы, ворча, поплелись к штабному блиндажу. У входа в землянку остался только больной. Он сидел на корточках, обхватив колени руками, и молчал, уставившись в землю.
— Что с тобой?
Он медленно поднял голову и ничего не сказал. Его опять стошнило.
— Заведи его в землянку, — сказал я. — А я в штаб и сейчас же назад. Приймаку скажи, чтобы градусник захватил.
Когда я вернулся из штаба, Приймак, фельдшер, сидел уже в землянке, и Терентьев поил его чаем.
— Ну, что у него?
— А бог его знает, — отхлебывая горячий чай, сказал Приймак. — Отравился, должно быть. Дай-ка градусник, орел.
Боец полез за пазуху и с трудом вытащил из-под всех своих гимнастерок и телогреек хрупкую стекляшку. Вид у него был плохой — лицо серое, небритое, губы сухие, спутанные черные волосы лезли из-под ушанки на глаза. На вид ему было лет двадцать пять, не больше.
Приймак глянул на градусник и встал.
— Тридцать восемь и пять. Пусть полежит пока… После посмотрим.
Боец тоже встал, придерживаясь рукой за койку.
— Давно заболел? — спросил я.
— С утра…
— А чем кормили?
— Горох… Консервы…
— А раньше болел?
— Да как сказать… Не очень.
Отвечал он односложно, тихим, глухим голосом, не глядя на нас.
— Что же на том берегу не сказал, что болен? — спросил Приймак.
Боец поднял глаза — черные, усталые, лишенные веселого блеска глаза ничем не интересовавшегося человека, — но ничего не сказал.
— Симулянт, одно слово, — пробурчал Терентьев, сгребая остатки сахару со стола в консервную банку. — Набил градусник, и все…
Приймак цыкнул на Терентьева:
— Много понимаешь ты в медицине, — и повернулся ко мне: — Консервы. Факт, что консервы… Пускай полежит денек…
Но Лютиков — так звали этого бойца — пролежал не денек, а целую неделю. Первые два дня лежал у меня — в блиндаж моих саперов угодила мина, и пришлось его чинить, — лежал молча, подложив мешок под голову и укрывшись до подбородка шинелью. Смотрел не мигая в потолок черными усталыми глазами. Почти не говорил, ничего не просил, не жаловался. Раза три, обычно после еды, его тошнило, и Терентьев, убирая за ним, без умолку ворчал и швырялся предметами. Потом Лютиков перешел во взводный блиндаж, и за иными делами я совсем забыл о его существовании. Напомнил мне о нем Черемных, наиболее грамотный из моих бойцов, исполнявший обязанности замполита.
— Отправили бы вы, товарищ старший лейтенант, куда-нибудь этого самого Лютикова. Работать не работает, и пользы от него никакой…