Тебриз заверил очень уж охотно, без раздумья, в глазах при этом хищный огонек блеснул, и Василию подумалось, что он уже знает что-то, потому с такой готовностью берется, однако не стал допытываться, решил про себя: пусть это будет числиться за Тебризом уже не как старое, но дополнительного вознаграждения достойное. И усложнил свое задание:
— Сведай, не встречался ли Митяй по пути в Константинополь с Иваном Вельяминовым? Где-нибудь в степи? Иль разминулись они — это тоже дело сбыточное, но знать надо наверное. Как только услышишь, что я собираюсь ехать в ханскую ставку, поедешь в Кафу и дождешься меня, а что делать в Крыму, будет тебе указано особо.
Как видно, решение великого князя о поездке в ставку Тохтамыша было большой и приятной новостью для Тебриза. Когда собрался он покинуть думную палату, в глазах его Василий увидел безобманность и признательность. И уж вовсе как ближний доброхот спросил он:
— А тот, кто породниться хотел с тобой втайне от Тохтамыша, не заботит разве тебя нынче?
— Хромой Тимур далеко.
— Тимур хром на правую ногу, и далеко он, верно, но и то верно, что ходит он быстро.
— Ты не успеешь за ним угнаться? — насмешливо прищурился Василий.
— Где валяется конь, остается шерсть, а мою голову не покинут волосы ума, пока я на службе у великого государя Руси.
Велеречивость Тебриза ничуть не обманывала Василия, который имел более чем достаточно оснований не доверяться слепо закоренелому переветнику. Но и отказываться от его добровольного служения оснований не было. В Сарае еще со времени пребывания там Василия жил его доброхот — пленный мордвин Кавтусь, с которым все эти годы поддерживалась тайная связь. Через него рассчитывал Василий проверить Тебриза, которому дал задания, исполнение которых само по себе мало что давало московскому князю, хотя и могло в будущем пригодиться. Василий еще при жизни отца понял, что доброхоты и соглядатаи, слухачи и самовидцы — это не просто доносчики, но те железные удила, с помощью которых можно держать в повиновении своенравного коня великокняжеского окружения.
Хотя Василий продолжал беспокоиться о том, что не в состоянии безошибочно распознать своих сторонников и согласников, супротивников и переветников, он, однако, уже начал чувствовать себя за пределами неожиданных бед, напастей и собственной неуверенности, мог безбоязненно взяться за любое, даже бы и таящее в себе какой-то риск дело.
Он принял про себя несколько важных решений и уже озабочен тем был, как повыигрышнее о них объявить. И снова — в который уж раз убедился он в многомудрости Федора Андреевича Кошки, который вскоре после посажения Василия на великое княжение сказал с некоторой печалью в голосе, но уверенно: «Каждый правитель начинает с того, что делает все иначе, чем делал его предшественник, — меняет бояр и челядь, заводит новые порядки. И ты, Василий Дмитриевич, не минуешь этого». Василий горячо возразил, сказав, что ничего не будет делать наинак, все только, как отец, и о том лишь заботиться будет, «чтобы свеча не угасла». Кошка тогда усмехнулся — не согласился — и оказался прав.
Василий устранил из великокняжеского окружения и послал наместниками в подвластные земли Свибла с Всеволжским, еще несколько бояр, к которым не испытывал доверия.
Само собой будто бы пришло и решение того, как обойтись с Травой. Без гнева и раздражения уж, а с пугающим спокойствием спросил он его, призвав к себе в покои:
— Не ведаешь ли, Семен Иванович, какой из этих восьми отцовских поясов подложный?
— Не вем.
— Если проговорился ты кому-нибудь…
Трава протестующе замахал руками, поторопился заверить великого князя:
— Вечными муками и вечным спасением клянусь…
— И если впредь…
— Ни на дыбе, ни на расспросе, ни в порубе, полном вострозубых крыс, — с еще большей горячностью и обнадеженностью упредил великого князя Трава, ясно предчувствуя, что может вновь стать простью[84].
— Не излишне ли борзо ты ответ держишь?
— Сеченый конь догадлив.
— Ладно, Семен Иванович… Как сведаешь, кто владеет тем поясом отцовским, оповестишь меня. И о том, кому ведома сия сугубая тайна. Тоже только меня оповестишь, но не Свибла!
Трава прочувствованно ударился лбом. Василий нимало не сомневался ни в преданности его, ни в догадливости.
А самым неожиданным его решением была замена великокняжеской печати, которой скреплялись грамоты, межгосударственные договоры, послания.
Явившийся по его вызову резчик печатей взялся к следующему же утру изготовить жуковину[85], только знать хотел совершенно точно: не надо ли на этом серебряном с позолотой перстне изменить изображение, как то собирался сделать Дмитрий Иванович?
— А что хотел иметь на жуковине отец? — настороженно и с недоверием даже спросил Василий.
— Да вот, как Андрей-иконник на дощечках пишет. Он по праздникам берет много медных денег и раздает их всем нищим, а для детей вот такие дощечки загодя готовит: травка зеленая, а на ней всадник на коне. Он говорит, что дети больше всего любят зеленый цвет да еше милый[86].
— Так что же, он голуб-коня рисует, какого с меня в Сарае ханские мурзы требовали?