Василий не сразу собрался с мыслями, сидел в седле, поникнув головой, стараясь не выдать опять подступивших непрошеных слез. Сквозь подернувшую глаза предательскую влагу видел только, как ветер перебирает прядки голубой конской гривы, и чувствовал устремленный на него сбоку испытующий, выжидающий взгляд отца. Сглотнув слезы, Василий выговорил:
— Когда кончилась битва, когда Мамай бежал, тебя что, под срубленной березой нашли, так?
— Так, сын.
— Выходит, что же, ты ошеломлен был?
— Да, и по шелому мне не сосчитать сколько раз удары приходились, и кольчугу мне подрали, а главное — сдавили так, что я уж думал, что и дух вон! Ведь теснотища была такая, если кто упал, встать уже не мог, а мертвые между живых мотались, упасть не могли. Так сдавили меня, будто что-то внутри у меня порвалось, до сих пор чувствую… Хотелось бы подольше по земле походить, но уж сколько Господь отмерит…
Вдруг стегнула Василия по сердцу жалость к отцу, и оказалась она даже больней и горше, чем жалость к самому себе, недавно пережитая.
— Да ну тебя, не говори так, — пробормотал он невнятно, боясь поднять глаза от конской гривы и только туже сжимая обветренные сухие губы.
— Матери слов моих не передавай, — голос отца был по-прежнему ровен, — я только тебе это сказал. Овдотьюшка и так уж заподозрила: проснусь иной раз ночью, смотрю, она плачет, чует словно чего-то. — Он улыбнулся странной искривленной улыбкой.
Помолчали. Ветер посвистывал над полями, играл волосами всадников. И по-прежнему сеяли вдалеке полосами дожди.
— Отец, скажи правду, как битва шла. Никогда ты про это не рассказывал. Все я от других узнаю.
— Не рассказывал, потому что сомневался, поймешь ли. И сейчас еще не уверен. Ну, ладно, потом когда-нибудь вспомнишь наш разговор, поймешь, может быть, до конца… Еще с Коломны, двадцатого августа был я постоянно в беспокойстве, сна и покоя лишился. То ли переходить Оку и тайным путем нашей сторожи идти через рязанскую землю навстречу Мамаю, то ли иной путь поискать. Решил пойти чуть вспять к Лопасне и там переправиться через реку. Думал, что таким образом и Олега Рязанского смогу в нерешительности оставить, и Ягайлу литовского упредить. Решил, а сомнение-то свербит: может, зря, может, надо бы скорее, самым кратким путем на Мамайку кинуться? А к Дону подошли, и вовсе я сна лишился: то ли в половецкую степь вступать, то ли занять оборону на своем берегу? Ну, стали мы возле речки Себенки, разведчики языка привезли — знатного татарина. Тот показал, что Мамай в трех переходах от нас стоит, союзников ждет. Решился я: победить или погибнуть, открыто самому выступить. — Голос у Дмитрия Ивановича слегка дрогнул — видно, заново переживал он трудный, может быть, самый трудный в своей жизни миг, удивляясь и радуясь одновременно, что все так именно произошло. — Решился, да только после этого глаз ни разу сомкнуть не сумел, ни в одну ночь.
Он сощурился — то ли от резкого холодного ветра, то ли от брызнувшего вдруг в промоину меж облаками солнечного луча. А может быть, воспоминания тяжелили веки…
— Не ел ничего вдобавок, ни крошки хлебной в рот не взял, не знаю, право, чем жив был. Господь помогал, я все псалом про себя повторял: «Бог нам прибежище и сила, скорый Помощник в бедах. Посему не убоимся, хотя бы поколебалась земля и горы двинулись в сердце морей…» Особенно последняя ночь, перед битвой, длинной была — туман густой, рассвет все никак не мог наступить. Еще полутьма, а уже начались мелкие стычки на ничейной полосе, с боков. Но грудь на грудь все никак не могли соступиться. А как солнце взнялось, и началось побоище. Все сразу стало другим. И откуда силы взялись? И тревогу свою позабыл. Даже рад был, что началось. Ожидание тяжелее самой беды. Так поначалу кинулись, что я индо копье сломал в каком-то басурманине. Три коня подо мной пали, два с лишним часа меча двуручного не опускал, оба плеча отмахал, а нечистые все жмут и жмут. У нас ополченцы — небывальцы в боях, не искусные в ратном деле мужики, а наемные генуэзцы ничего и делать больше не умеют, как только воевать. Вот и стали они нас ломить. Думаю, неужели конец, неужели, думаю, и засадный полк мой порублен?..
Дмитрий Иванович поник головою, будто недавние кровавые видения застлали его взор. Василий сам не замечал, как повторяет губами, бровями, прищуром глаз каждое движение на лице отца.
Тот неожиданно усмехнулся, вскинув голову:
— Вертится промеж врагов прямо передо мной один из наших. Как гляну, что такое? Рубаха на спине промокла, индо дымится. Кровь, думаю, что ли? А это он… взопрел так, потом изошел. Не знай, кто такой, как звать и откуда? Помню, лохматый. И рубаха промеж лопаток прилипла… Сгинул, видно, среди живых я его потом не нашел.
— Ну, а полк-то, в засаде который? — торопил Василий, ерзая в седле.