Деревья на берегу Яузы были темными, молчаливыми, неподвижными. И кажется — они разобщены, словно бы общее горе не соединило их, а, напротив, развело, чтобы каждый в одиночку переносил зимние невзгоды. Но это лишь кажущееся разобщение — меж ними нет вражды, и уже это одно делает их едиными.
— Знаешь, Андрейка, — остановившись, заговорил Феофан голосом задушевным, растроганным даже, — знаешь, какую краску решил я положить для свода небесного?.. Я «Праздники» пишу, ты лицезрел небось?
— Да, да, лицезрел!.. Какую же? — Андрей не сомневался, что волшебник Грек сейчас раскроет ему один из своих секретов получения голубца, и не ошибся.
— Ни одна другая краска, Андрейка, не может передать так прозрачность неба и все его оттенки, как ультрамарин, краска лазуревая — нежный и высокий цвет у нее!
— Как же ты ее приготовишь? Истолчешь в порошок заморский камень лазурит?
— Я покажу тебе! — пообещал Феофан. — Видишь, уже огни за деревьями, моя слобода.
Греки, жившие в Таганской, слободе, готовили пищу под открытым небом на треножных подставках, которые называли по-своему, по-гречески, таганами, отчего москвичи и слободу их так обозначили.
При свете ближнего костра Феофан вытащил из кармана шубы нательный четырехконечный крестик, выточенный из синего с белыми прожилками камня. Крестик был старый, правый конец перекладины наполовину отбит.
— Вот смотри, Андрейка, ляпис-лазурь… Камень сей меди в себе нимало не содержит и из металла только несколько железных частиц в себе имеет.
— Откуда он у тебя?
— Был тут купец наш один… Ушел.
— Туда ушел?
— Да, в мир забвения ушел он, а когда заканчивал свои земные расчеты, отказал мне этот крест, который он выменял когда-то на прежний свой золотой у одного русского в Подолии — побратались они в какой-то тяжкий час жизненных испытаний.
— Как же можно, Феофан?
— Что такое, Андрея?.. Вот пойдем поближе к костру. Секрет сейчас тебе расскажу. Одному тебе, потому как только ты один и достоин…
— Так ведь крест-то нательный?
— Вэрно! На Божье дело и пойдет, куда как с добром! — Феофан оглянулся с подозрением на подходившего к костру кашевара, снизил голос до шепота. — Это, Андрейка, не просто сделать. Надо лазурит прежде на огне прокалить, отчего цвет его станет гуще. Дробить и отмывать надо в различных маслах и в воде, а только потом уж растирать, понял?
— Понять-то понял, но как же ты будешь калить крестик?
— Обыкновенно, в тигле.
— Да нет, не то… Ведь это же — крест, это — представительство жизни будущей, загробной и блаженной, а ты…
— Эка!.. Не восьмиконечный же, не православный, а латинский крыж.
— Все одно, его же два православных человека на груди носили… Купец твой с ним перенес страдание и смерть, ушел с верой в будущее счастье и радость, а ты — «в тигле» все это хочешь спалить! Не надо, не делай этого, Феофан!
— Э-э, кабы Бог послушал худого пастыря, так весь скот бы выдох!
— Я не браню тебя, взываю лишь, крест перейти — грех на душу.
Феофан смотрел на Андрея и не понимал его — это ясно было и по недоумевающему взгляду его, и по тем словам, которыми он бездумно отговорился.
— Много ума — много греха, а на дурне не взыщут.
Андрей помолчал, подождал, не скажет ли еще чего-нибудь Грек, а не дождавшись, молча повернулся и пошел прочь от костра. Дошел до дороги, и тут его догнал Феофан. Бежал по следу быстро, но не запыхался, задержал Андрея, схватил цепкими пальцами за рукав нагольного тулупчика:
— Слушай, Андрей… Я вот не видел чудного старца, святого Сергия… Он похож, я думаю, на тебя, такой же…
— Какой — «такой же»?
— Ну, как бы малахольный, что ли…
— Это вас, греков, дразнят малосольными! отшутился Андрей, но Феофан не отставал:
— Епифаний Премудрый говорит, что Сергий стяжал паче всех смирение безмерное и любовь нелицемерную равно ко всем человекам, и всех вкупе равно любляше и равно чтяше, как Епифаний говорит, не избирая, не судя, не зря на лица человеком и ни на кого же не возносяся, не осуждая, не клевеща, не держа ни на кого злобы, ни ярости, ни гнева, ни лютости.
— Да, я был в его послушании и знаю: правду пишет Епифаний про Сергия… Чудный старец, верно, исполнен смирения безмерного, тих и кроток так, что ему вовсе чужды гнев или ярость, жестокость и лютость Он незлобив без всякой примеси хитрости Знаешь, бывают люди себе на уме, а он нет он, как Епифаний говорит, имеет «простоту без пестроты», он исполнен любви не лицемерной и нелицеприятной ко всем людям без разбора…
А правду Епифаний рассказывает, будто Сергий в отрочестве, до святости, не брал с собой ни кнута, ни погоныча, а скот единого слова его слушался?
— Даже и медведи, приходившие к нему потом на Маковец, кротко трапезу из рук его принимали. Есть самовидцы этого.