он чуть ни не весь день набивал папиросы, коротенькие, с закрученным концом и курил их одну за другой. Своеобразна была его манера ходить — шмыгающая, словно застенчивая, но прямая. Сидел он, обычно, поджав под себя одну ногу и тряся непрерывно другой ногой.
<…>
Новых писателей, «молодых», Розанов почти не читал и был к ним равнодушен. <…> В библиотеке В. В. была особая полка, на которой стояли, кроме его собственных сочинений (переплетенных кем-то в роскошные красные кожаные переплеты) — «Столп и утверждение истины» Флоренского, «Русские ночи» В. Одоевского и еще что-то, все в одинаковых переплетах. Любимыми его писателями после Достоевского были Н. Страхов и Лесков.
Менее определенно было отношение Розанова к искусству изобразительному. Разумеется, он немало понимал в этой области, «чуял» прекрасное, как никто, но особых пристрастий и верований, кажется, не имел.
<…>
Очень дорог ему и близок был весь «Мир Искусства». Сам, не будучи «эстетом», он умел ценить «эстетизм» в других. Древность, античное искусство, классицизм повергали его в умиление. Отсюда — любовь к нумизматике, особенно к древнегреческим монетам. Была у него монета с «Афиной, окруженной фаллосами», предмет частого любования и нескончаемой радости.
<…>
Типично для Розанова, что в разговорах о литературных и общественных деятелях, он больше всего интересовался личностью, «лицом» данного человека. — «А как он выглядит?
Сколько лет ему? Женат? Дети есть? Как живет? Состоятельный пли бедняк?» «Физиология» человека занимала его в первую голову. Отсюда он выводил все остальное. <…>
Вообще в человеке он прежде всего любил и почитал человека, а уж потом его «шкуру» и «разные разности».
Проблема пола (в аспекте религиозно-философском) была любимою темою разговоров Розанова[139]
. Но он предпочитал говорить на эту тему «с глазу на глаз», а не в большом обществе.«Вообще, знаете, об этом нужно говорить „шепотом“ (он понизил голос и весь как-то сжался), „шепотом“, как о самом тайном, о священном… А мы горланим, книги пишем, бесстыдники» [140]
. <…>Насмешник он был большой руки. Злая издевка не была ему свойственна, сарказм его был добродушен, но в известных случаях неумолим.
Насколько отчетливы были литературные симпатии и антипатии Розанова, настолько трудно разобраться в его общественно-политических вкусах. «Когда начальство ушло», он принялся бранить начальство. Когда оно снова «пришло», он стал критиковать его врагов. То восторгался революцией, то приходил в умиление от монархического строя. Очень любопытно было в Розанове совмещение психологического юдофильства с политическим антисемитизмом.
Вообще в консервативном лагере Розанов очутился случайно[141]
, вовсе не стремился «пристроиться» там, а просто «пригнало течением» к правому берегу. — Я писатель, а не журналист, — говорил не раз В. В., — «и мое дело писать, а куда берут мои статьи — мне все равно» [ГОЛЛЕРБАХ].