На уровне поэтики ренессансная установка проявляется в разрушении литературного жанрового канона, которое представляет из себя «Уединенное», ставшее полной неожиданностью для современников и до сих пор во многом остающееся загадкой. Но ведь «Уединенное» — это предельно свободная ренессансная форма, выражающая индивидуальность
автора, о чем Розанов писал Э. Голлербаху: «Лучшее „во мне“ (соч.) — „Уединенное“. Прочее все-таки „сочинения“, я „придумывал“, „работал“, а там просто — я». Эту неидеализированную индивидуальность Розанов запечатлел в своем портрете: «Волосы прямо огненного цвета (у гимназиста) и торчат кверху, но не „благородным ежом“ (мужской характер), а какой-то поднимающейся волной, совсем нелепо, и как я не видал ни у кого» (Уединенное, 1912).Одним из значимых претекстов «Уединенного» являются «Опыты» М. Монтеня. Розанов был знаком с «Опытами»[2]
, целью которых было непосредственное выражение авторского «я» в тексте: «содержание моей книги — я сам», — заявляет Монтень. «Уединенное» близко «Опытам» именно этим ренессансным духом свободного проявления в тексте личности автора, который, как говорит Монтень, предстает в «простом, естественном и обыденном виде». Монтеневское и розановское вступления сближаются тоном свободного, эпатажного обращения к читателю, который воспринимается не как объект, а как свободный субъект. Монтень, как и Розанов, отказывается от литературности, прагматизма и литературной славы («я не ставил себе никаких иных целей, кроме семейных и частных»). Введение в «Уединенное» своей обыкновенной, частной жизни Розанов пояснял в духе францисканства органическими образами «благородных „лесных маргариток“», которыми он «переложил» свою книгу, чтобы «согреть и надушить» ими жизнь (Мимолетное, 1914).Розанов подчеркивал антилитературную «рукописность» «Уединенного», которая проявляется прежде всего в индивидуальной авторской интонации
(разговорный стиль, чужое слово (кавычки)). Домашнюю интонацию, на которой у Розанова-«разговорщика» всё «держится», О. Мандельштам считал главным его открытием, очень близким его собственной голосовой поэтике[3]. В «Четвертой прозе» (1930) поэт в духе Розанова боролся с ангажированностью уже советской литературы: «У меня нет рукописей, нет записных книжек, архивов. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голосу, а вокруг густопсовая сволочь пишет. Какой я к черту писатель! Пошли вон, дураки!» Этот интонационный принцип был значим и для Ахматовой, которая вслед за Розановым в «Опавших листьях» (Короб первый) сожалеет, что читатели перестали слышать голос живого Пушкина: «Мы почти перестали слышать его человеческий голос в его божественных стихах, во всей многопланности пушкинского слова и с сохранением его человеческой интонации».Услышим же голос живого Розанова сегодня, когда почти забыт его ренессансный гуманизм.
А ведь Розанов постоянно говорил о «неженье», об убавлении страдания и боли, о «золотых яблоках» Геспер ид (о человеческом счастье в смертном существовании), о стремлении расширить душу читателя — чтобы она вбирала в себя всё, была «нежнее», чтобы у нее было «больше ухо, больше ноздри»: «Я хочу, чтобы люди „все цветы нюхали“»…Александр МедведевТюменский государственный университет(Российская федерация)Введение: «Как он смешит пигмеев мира»
Смейся, Паяц, и всех потешай!Ты под шуткой долженскрыть рыданья и слезы,А под гримасой смешноймуки ада. Ах!Смейся, Паяц,Над разбитой любовью,Смейся, Паяц, ты над горем своим!Руджеро Леонкавалло[4]Одна из глубочайших особенностей русского духа заключается в том, что нас очень трудно сдвинуть, но раз мы сдвинулись, мы доходим во всем, в добре и зле, в истине и лжи, в мудрости и безумии, до крайности.
Дмитрий Мережковский
Василий Васильевич Розанов (1856–1919), «первый русский стилист, писатель с настоящими проблесками гениальности, < которому присуща> особенная, таинственная жизнь слов, магия словосочетаний, притягивающая чувственность слов»[5]
, никак не встраивается монументальный ряд русских писателей-классиков, хотя в период наибольшего внимания к его персоне со стороны российских историков литературы — конец 1980-х — начало 2000-х годов, такие заявления и звучали. В глазах первооткрывателей его имени в постсоветской России: