Розанов начал совершеннейшим Иудушкой Головлевым [107]
, как прозвал его <Владимир> Соловьев. С ужимками и гримасами, с лукавым бесстыдством и каким-то в глубине звучащим смешком над собою и читателем Розанов доказывал самые невозможные парадоксальные «истины» не христианства даже и не православия, а победоносцевской казенной церковницы. <…> этот даровитый и бессовестный ритор и апологет всякой квазирелигиозной скверны <…> стал нападать сначала на синод и монашество, потом на православие и наконец на самое христианство, исходя из вопроса о браке и семье.<…>
Исходя из столкновения естественных потребностей и идеалов мещанства (белого духовенства в том числе) и идеалов аскетических, наследия пролетарского коммунизма эбионитов и спиритуалистического мироненавистничества мудрецов античного декаданса — гностиков, словом из противоречия идеалов светских, плотских и так называемых духовных, — Розанов затеял как бы некую реформацию христианства в смысле очищения его от мрачных монашеских элементов. Это в общем как раз то, что делали западные протестанты, также покончившие с монашеством и о христианнейшие семью, собственность, мещанский светский уклад жизни, мещанскую добропорядочность и добродетель. За грех при этом объявлены были лишь излишества, разврат, а также… всякое бунтарство.
Розанов, гонимый бесом современного критицизма и при страсти ем лукаво ставить шутки ради, щекочущие вопросы, ходить по краю бездны — пошел далеко в своей критике. С одной стороны он постарался возвеличить «мир», светскую плотскую жизнь, как ее хочет и любит мещанин.
<…>
Прославляя радости плоти, он пантеистический опоэтизировал (старался по крайней мере) процесс животного бытия, особенно же половые радости, а в рождении потомства увидел «расовое бессмертие, достаточное для замены пепельно-серого загробного бессмертия мистиков». Чем более увлекался Розанов своим раскрашиванием и раззолачиваем «мира», тем яснее ему становилось, что христианство не поправишь, что оно — сила абсолютно этому миру враждебная, что в нем мы имеем врага жизни и плоти, продукт отчаяния, ибо именно ненависть к бытию здешнему, отчаяние в возможности счастья на земле породили судорожную надежду на счастье загробное; мечта же эта так расцветилась, так вольно вознеслась в несопротивляющуюся атмосферу фантазии, что стала сладким ядом, убивающим живую и реальную радость жизни и земную заботу об истинном улучшении ею. Либерализм начал вытравлять из Розанова христианство…
<…>
Мещанин боится аскетизма, когда дела его идут хорошо или хотя удовлетворительно; ему скучен и подозрителен в таком положении и мистицизм. Если бы его не давили всякие враги сверху и снизу, враги сильнейшие его — он бы пошел за Розановым и дошел бы до самодовольного, хрюкающего нигилизма, до позитивизма корыта, спальной, детской, рынка, мошны, а что сверх того — то от лукавого. Торжествующий мещанин и торжествующая свинья — одно и тоже. При этом пантеизм превратился бы в славословие торжествующей свинье, ее розовым поросятам, ее благоустроенному хлеву и всему свету, который, как перчатка к руке, приспособлен-де к счастью мещанина. «Все сотворено премудростью на потребу человеку!» [ЛУНАЧАРСКИЙ].