И Марина с неописуемым ужасом припоминала все, что пришлось ей пережить за время ее бегства из Калуги в Коломну до этой горестной разлуки с сыном. Припомнились ей грубые насмешки Заруцкого над ее женской стыдливостью, припомнились ей его безумные, пьяные речи, его побои, дикие проявления жестокости к тем, кого судьба предавала ему в руки. Припомнились его страшные кровавые расправы с побежденными, при которых этот разбойник не щадил ни пола, ни возраста… Припомнились жестокие казни астраханских граждан и вечное трепетание за жизнь ребенка, за его настоящее и будущее!.. Припомнились ожесточенные битвы с царскими воеводами под Воронежем и укрывание в волжских плавнях и скитание по пустынному Яику с последними остатками разбойничьей и уже непокорной, озлобленной шайки… Припоминалось все — и это все, уже ею пережитое и перенесенное, показалось ей несравненно более страшным, чем все ужасы смерти и загробных мук… И похоронное пение, все еще звучавшее в ушах ее, показалось ей чудной мелодией — добрым призывом к успокоению…
— Но нет! Нет, я не смею и помыслить о смерти! Я должна жить, пока он жив, где бы он ни был… Может быть, те же московские люди, которым я наделала так много зла, пощадят меня, как мать, — возвратят мне моего ребенка… Мое сокровище!.. Единственное, что меня привязывает к жизни!
И она снова залилась горькими слезами при воспоминании о разлуке с сыном. Так среди слез и тяжких сокрушений о горькой своей судьбе Марина промаялась до ночи, не принимаясь за пищу, стоявшую около ее кровати, не проглотив ни глотка воды… Никто к ней не являлся, никакой шум не долетал до ее слуха, и по временам это тесное, мрачное, безмолвное подполье представлялось ей могилою, в которой она заживо погребена. Один только звон ее цепей напоминал о том, что ее жизнь и мучения еще не кончены…
Страшные, бессмысленные сновидения тревожили Марину в течение целой ночи. То виделись ей какие-то битвы — кругом трещали и гудели выстрелы, лилась кровь, падали кони и люди, взрывая густые облака пыли, слышались стоны, вопли, крики… То ей казалось, что она едет на струге по волжским плавням и вода стала быстро его наполнять, а между тем струг полон казаков и награбленной ими добычи.
— Мы тонем! Бросайте в воду добычу! — кричала им Марина, крепко прижимая к себе сына.
— Бросай ты своего сына в воду! Не из-за нашей добычи, а из-за твоего сына наш струг идет ко дну!
И Марина просыпается в ужасе и мечется на жесткой постели и напрасно йщет около себя теплое, мягкое тельце ребенка, спящего тихим, безмятежным сном…
— Где-то он? Что с ним, с голубчиком моим? Тоскует ли он по мне, как я по нем тоскую? Вспоминает ли, как я его вспоминаю?..
Наконец настало утро и проникло сероватым полусветом в мрак подполья. Марина поднялась с постели, измученная тревожным сном и душевными страданиями: тоска — тоска гнетущая, невыносимая тяготела над ее душою и настраивала ее на все мрачное, ужасное, трагическое… Мрак, полный всяких чудовищных образов, гнездился в душе Марины и туманил ей голову… Ни мыслей, ни желаний в ней не было: было только одно ощущение тягости жизни…
Но вот брякнул наверху засов, дверь скрипнула, и стремянка спустилась в подполье, а по ней спустился и пристав с краюшкой хлеба и кувшином воды для узницы.
— Э-э! Да у тебя и та краюшка цела, и вода в кувшине не тронута!
Марина ничего не отвечала ему. Пристав покачал головою и промолвил:
— Видно, сердце — вещун? Чует беду… Недаром и от пищи отбило.
Марина вдруг подняла голову и впилась в пристава глазами.
— Где мой сын? Куда отвезли его?.. Скажи, сжалься надо мной! — проговорила она, собравшись с силами.
— Да куда же? Вестимо, в убогий дом…
— Куда? В какой дом? — переспросила Марина, хватая пристава за руку.
— В какой? В убогий — ну, куда всех казненных свозят.
Марина посмотрела на пристава широко раскрытыми глазами. Потом вдруг рассмеялась громко и сказала:
— Ты, верно, пьян сегодня! Не понимаешь, о ком я спрашиваю…
— Не пьян, вот те Христос! Маковой росинки во рту не было. А что вчера и Заруцкого и сына твоего на площади вершили и отвезли тела их в убогий дом — так это правда.
— Казнили? Сына… сына моего казнили?! — в неописуемом ужасе вскричала Марина. — Ребенка! Моего ребенка! А!! Без вины?.. Нет, по моей вине… Зачем же меня оставили, забыли казнить!.. Зачем?
И она в исступлении била себя в грудь и рвала волосы, рвала на себе одежду и металась по постели и по полу как безумная…
— Да что ты? Бог с тобой! Уймись. Ведь не поправить дело! — старался ее утешить пристав; но видя, что ничего не может сделать с обезумевшей от горя женщиной, махнул рукой и поднялся поспешно наверх для доклада старшему приставу.
Не прошло и получаса со времени его ухода, как двое приставов и один из присяжных сторожей подошли к спуску в подполье, решив, что за Мариной «для береженья» следует устроить особый надзор: цепь ей укоротить и человека посадить при ней в подполье, чтобы она «над собою какого дурна не учинила».