К концу 1965 года работа над фильмом «Ваш сын и брат» была закончена, а вскоре после Нового года режиссер его угодил в пятое отделение клиники им. Корсакова, что на улице Россолимо в Москве. Год со дня рождения Кати отмечали без него, отцу пришлось довольствоваться письмами.
«…Чувствую себя хорошо, – сообщал Василий Макарович, – мне ничего не нужно. Нужно только одно – расскажи, как „ведет“ себя дивчина, которой стукнул второй год. Как прошел день рождения? Не кокетничала она с гостями? С нее станет. И как выглядела она в своем новом платье? И, если были Саранцевы и снимали ее, пришли ради бога хоть одну фотографию. Я тогда совсем поправлюсь.
Лежать еще – прихвачу, видно, марта.
Здесь хорошо и очень скучно. Читаю. Чувствую себя хорошо, правда. Сперва лезли в голову всякие нехорошие (грустные) мысли. А теперь – ничего, освоился. «Жизню» надо будет круто менять. С планами размахался, а… Ну, ничего.
Катю во сне часто вижу. Сны спокойные, проснусь и ищу ее рядом с собой. Все мне кажется, она лежит у меня на руке. А было—то всего один раз, когда врач приходила.
А Л. Крячко опять меня в «Октябре» (№ 2) укусила. Вот злая баба! Опять расстроила…
Пожалуйста, напиши, как «нашли» Катю твои коллеги? Это ведь первый ее «выход в свет». Не поленись, напиши. Все подробно. До мелочей. И как ты сама все это переживала?
Краешком глаза глянуть бы на вас. Синяк—то у нее на носу прошел?
Вот думаю: много угробил времени зря. Этот свой сценарий («Брат мой». –
Дай Кате карандаш (грамотей), пусть она мне нарисует какой—нибудь цветок. Или дай ей бутылочку чернил, и пусть она сделает «бах!» на лист бумаги. Может, со временем будет абстракционистом. Надо когда—нибудь начинать!..»
Получив «отчет» о первом «выходе в свет» дочери, Шукшин тут же шлет из клиники Корсакова ответное письмо:
«…Рад бесконечно годовщине и поведению известной особы. Получив твое письмо, я стал шаг за шагом восстанавливать эту картину. Отчетливо видел Катю. И еще почему—то ясно—ясно вижу выражение ее лица, когда она „подписывалась“…
На твой вопрос: почему я здесь?.. ты догадываешься – и правильно. Загнал я себя настолько, что – ни в какие ворота.
Рад ужасно за нашего Катенка. Что хвалили – но (это?)… Не знаю твоих сослуживцев и ничего поэтому не могу сказать. Но ведь сами—то мы не дураки! Рад твоей радости. И мужеству. После твоего «отчета» хожу на несколько сантиметров выше пола – по воздуху. Этакое, знаешь, распирающее чувство молчаливого ликования, – как будто я перещеголял Льва Толстого.
Здесь – тоска. А надо быть. Будет хуже. Чувствую себя хорошо. По телефону тебе ничего не скажут – не пытайся. И посещение всякое запрещено. Было – раз в неделю, а сейчас – карантин, и это отменили. Кстати, поберегись – вирусный грипп. Говорят, пока в Ленинграде, но это ведь недалеко…
Спроси у Кати, как она нашла шампанское? Кто ей больше понравился из гостей – мужчины или женщины? Шесть медведей!.. Как приеду и увижу Катю, я шепну ей тихонько, чтоб она спустила их в мусоропровод. А мама напишет фельетон в газету: «Медвежий аукцион».
Милые мои!!!
До свидания!
Скоро весна. На земле будет хорошо. И Катя будет шлепать по травке. Фу—ты, черт! – хорошо…»
(Такие письма комментировать нельзя!..)
Статьей Л. Крячко в «Октябре» Шукшин был расстроен крайне (тут сказалось, безусловно, еще и его общее болезненное состояние). Это впервые о его творчестве – а конкретно о рассказе «Степка», герое этого рассказа, – писали столь сердито и раздраженно, да еще «вешали» на автора обвинения и «выводы» почти идеологического порядка. И этого стерпеть было нельзя. Тут же, в клинике, Василий Макарович пишет Л. Крячко взволнованное, сердитое и сумбурное письмо. Его текст найден в архиве Шукшина и опубликован в комментариях к книге его публицистики. Но эта находка означает одно из двух: либо письмо не было отправлено вообще, либо Василий Макарович – он не мог не заметить сумбурности и излишней горячности написанного! – переписал его перед отсылкой адресату заново: мысли сохранились те же, но стиль был поправлен. Мы склоняемся ко второму. Полностью приводим текст этого важного во всех отношениях документа: